Мише оставалось сидеть еще два года. Был он настоящим бедолагой, каких миллионы в России. К уголовному миру никакого отношения не имел. Просто бросился разнимать приятеля, который сцепился в гостинице с кем-то, имеющим хорошие партийные связи. Срок никакой Мише не грозил, но на суде, увидев, что приятеля пытаются нагло обвинить в том, чего он не совершал, Миша возмутился и сказал, что судьи по-сталински хотят крови. За это ему дали пять лет усиленного режима. Будучи в лагере, он раскрутился[6] на ерунде. Начальник лагеря сорвал с него шапку и гаркнул: «Снимать надо шапку, когда начальство мимо проходит!» И в самом деле, согласно правилам перед начальством положено шапку снимать. Но Миша вырвал у хозяина шапку из рук и плюнул ему в лицо. И не избежать бы ему большого срока, но на счастье в лагере поднялся бунт. Резали тех, кто сотрудничал с администрацией, убили несколько надзирателей, потом стали добивать друг друга. Начальника лагеря, конечно, обвинили в плохой постановке воспитательной работы, а Мише добавили всего год и отправили на строгий режим.
— Вот жизнь, — сказал он. — Война, разруха. Шестнадцати лет увезли меня силой из деревни в ремесленное, в город — с тех пор я мамы не видел. Семь лет во флоте. Шесть — в лагерях. Ха-ха-ха! Только смеяться можно над такой житухой.
— Так что, Миша, ты бы не узнал сейчас мать? — спросил я.
— Нет, — сказал Миша, — но я с ней переписываюсь. Совсем старенькая она. Прислала мне фотографию — ничего я не узнаю в ней. А от меня она и фотографии получить не может — в лагере запрещено фотографироваться. — Он хлопнул себя по колену. — Ничего, как-нибудь узнаем друг друга.
Миша достал какие-то письма.
— Это от моей знакомой, — сказал он. — Она очень образованная. Много пишет о Ленинграде. Ты был когда-нибудь там? Я не был. Она пишет — была в Питере. Меня кум[7] вызывает и говорит: «Почему она тебе пишет, что была в Питере? Ведь город давно называется Ленинград?» А я ему говорю: «Подруга-то у меня старенькая, новые названия не знает, все по старинке живет».
Какой-то зэк протиснулся между коек и уселся напротив. Вида он был необычного: весь заросший, как обезьяна, глаза мутные и налитые кровью, сразу видно — после бессонных ночей в изоляторе. Был он продрогший, зябко кутался в грязный бушлат, несмотря на то, что сидел у самой печки, которую натопили на славу. А в глазах окаменела ненависть.
— О Саня, — вскрикнул Миша, — а я тебя сразу и не узнал. Здорово тебя там приморили?! Да ты сними бушлат-то, у печки так быстрее согреешься. Я тебе сейчас чаек заварю. Осталось на заварку.