Кнут, слабоумный норвежец, суеверный, как всякий марсовой матрос, похоже, был почти абсолютно уверен в том, что Оберлус и в самом деле наполовину человек, наполовину черт, мифическое существо, наделенное магическими способностями, которое может исчезать на глазах и вновь обретать плоть в самый неподходящий момент. По этой причине он жил в постоянной тревоге, вслушиваясь и оглядываясь; глаза у него почти вышли из орбит, так как все время со страхом искали, откуда появится «хозяин». Кнут был готов сорваться с места, как только зазвенит ненавистный колокол, поскольку из-за неповоротливости и неуклюжести именно он чаще всею получал удары плетью, обещанные тому, кто явится позже остальных.
Он также слепо повиновался метису, который начал проявлять себя как хитрый интриган и плут, денно и нощно ища способ покинуть это проклятое место или же покончить с тираном, подвергнув того длительным истязаниям. Однако в присутствии Оберлуса чилийца сковывал страх, опустошая память, — и самые продуманные планы мигом вылетали из его головы.
Третий пленник, француз Доминик Ласса, судя по некоторым признакам, потерял контроль над собой после расправы над Жоржем. Вполне вероятно, он винил себя в смерти своего друга; он оказался перед выбором: убить или же быть убитым — и теперь взвалил на свои плечи весь груз ответственности за столь гнусное преступление.
— Любой судья, — заверил его Оберлус, — а ведь для тебя судьи — авторитет, — не колеблясь, приговорит тебя к виселице, поскольку ты его убил, когда он сидел к тебе спиной и был безоружен, чему имеется трое свидетелей.
— Ты меня заставил!
— Это не совсем так, — твердо возразил Оберлус. — Я всего лишь указал тебе на то, что, если ты его не убьешь, он может убить тебя, и ты поступил соответственно. Вероятно, ты действовал, защищая себя, а может, повар тебе ничего не сделал бы, а ты и поспешил.
— Но ведь один из нас должен был умереть до того, как стемнеет. Либо он, либо я, потому что, как мне кажется, ты убил бы нас, не раздумывая.
— Это всего лишь предположение, — сказал Оберлус, сохраняя свое обычное спокойствие. — Скорее всего, я ограничился бы тем, что сказал бы Мендосе и норвежцу, что, если они желают сохранить себе жизнь, один из двух французов должен к концу дня умереть. И тогда выбор был бы за ними. Может, они убили бы тебя или твоего друга, может, и нет. Так что ты не вправе обвинять меня в преступлении, которое совершил добровольно, исходя исключительно из предположений. — Он ухмыльнулся. — Не думаю, что нашелся хотя бы один судья, который осудил бы меня за это, хотя я не ты, и меня мало волнует, что решит судья. Я сам себе судья, — заключил он. — И ничей приговор не имеет силы над моим словом.