Родная речь (Винклер) - страница 53

а в хорошем настроении — Зепплем. Заслышав это ласковое Зеппль, я тут же открывал дверь своей комнаты, изъявляя готовность выполнить очередное поручение отца. А когда в доме три-четыре раза гремело Зепп с нарастающей силой и злобой, я забивался под кровать и на протяжении нескольких часов не смел шелохнуться. Сколько раз я прятался от его гнева либо в копне сена под крышей коровника, либо в лесу, где, распластавшись на влажном мху, созерцал муравьев и жуков, а иногда в поле, и находил убежище в облюбованной нами халупе Энгельмайера, это был полусгнивший сенной сарай, где валялись остовы старых сельскохозяйственных машин, а на чердаке истлевали солома и сено, там я и устраивался, прихватив с собой книжку Карла Мая и обозревая полевой простор сквозь щели в дощатых стенах. Повсюду торчали пугала — и на полях под паром, и на свежевспаханных участках. Порой здесь появлялся Якоб Кройцбауэр со своей пневматической винтовкой, он шел междурядьями в густых кукурузных зарослях, а приближаясь к прогалине, переходил на крадущийся, кошачий шаг, прицеливался, и через секунду-другую можно было услышать хлопок и звук шмякнувшейся на землю добычи. Однажды он отстрелил лапу какой-то птице. Хромая и истекая кровью, она все-таки поднялась в воздух. Если ей придется вновь опуститься на землю, она, стоя на одной ноге, будет уже иначе смотреть на это крестьянское царство, но, скорее всего, птица обагрила кровью какой-нибудь провод на линии электропередач и замертво упала в траву. Из норок вылезают мыши и крысы, и от птичьего трупа остаются только перья. Однажды я видел канюка. Неподвижно зависнув в небе, он издавал протяжные жалобные крики, а потом вдруг сиганул вниз, шумно захлопал тяжелыми крыльями и пропал из виду. В этой энгельмайеровской халупе я мог хорониться часами, а то и целыми днями, и никто не знал, где меня искать.

Дяде Раймунду — он работал каменщиком — отец каждый год поручал белить кухню, раз в два-три года — сени и раз в десять лет — нашу детскую спальню. Здесь он покрывал стены паучьим узором. Тысячи сцепившихся лапками пауков усеивали все стены, только потолок оставался совершенно белым. Так мы с братом и жили в окружении пауков, облепивших стены. Мне все время казалось, что они могут оторваться от стены и сползти вниз, подобно тому как святые в моем воображении могли сойти с икон и наброситься на нас. Было такое ощущение, что мы качаемся в гамаке из паутины, когда, встав на кровать, мы с Михелем подпрыгивали на упругом матраце, но так, чтобы не задевать головами абажур наверху. Но чтобы не привлекать внимания пауков, нам бы следовало вести себя поспокойнее. Заметив паука у нас над головами, я озадаченно переводил взгляд на паучий узор и никак не мог понять, то ли это живое насекомое из плоти и крови и с четырьмя парами глаз, узнавшее в рисунке на стене своих братьев и сестер, или ожило и вышло погулять нарисованное. «Тут есть один живой, — говорил я Михелю. — Ты не зевай, он будет спускаться каждую ночь. Месяца через два их станет уже шестьдесят, они будут забираться в нашу постель, щекотать наши лбы, и нам придется убивать их, как крыс, или выметать веником». Итак, я стоял у дощатой двери чердачной комнаты и ждал, когда бабушка закончит свою исповедь. С интервалом в пять или десять минут — иногда раньше, иногда позже — священник, не говоря ни слова, открывал дверь бабушкиной спальни и вновь присаживался на стул возле кровати. Открытая дверь означала, что я могу войти и тоже послушать. Временами я действительно вникал в то, что говорила бабушка, но порой отвлекался, глядя в окно на южной стороне дома, и наблюдал, как маленький Энгельмайер в своей рваной одежонке возится во дворе. Я видел Терезу Энгельмайер, она подхватывала ребенка и, точно деревянную куклу, уносила его в дом. Из дома с ревом выбегали дети, в основном девочки, превращенные в рабочую скотину, они в ужасе прикрывали ладонями попки, по которым норовила погулять палка их матери. Я слышал, как, ударив одну из девчонок, развопился Фрид Энгельмайер: «Свалишь сено, принесешь дров, накормишь корову!» А она ему в ответ: «Сам свалишь сено, сам принесешь дров, сам накормишь корову!» Однако девчонка сделала все, что было велено, и в награду получила пару затрещин. На втором году обучения в торговом училище, перебравшись в спальню покойных деда и бабушки и обустроив свой угол в крестьянском доме, я повесил на северную стену зеркало, обращенное к открытому, как правило, окну. Отрываясь от бумаг, разложенных на письменном столе, я видел в зеркале все, что происходит на соседнем дворе. Отец семейства, приподнявшись на сиденье трактора, вытягивал шею вперед и поворачивал голову то вправо, то влево, чтобы перед выездом на проезжую часть улицы убедиться, что путь свободен. С учащенно бьющимся сердцем я наблюдал через зеркало, как одна девчушка уселась на бортик повозки, как ее ноги съехали вниз на бревна и при этом деревянная кругляшка уперлась ей в пах. Я видел: девица все сильнее налегает ногами на бревно, взгляд ее становится беспокойнее, и она вздрагивает, когда открывается дверь дома. Я видел в зеркале, как жеребец, приплясывая на задних ногах, взгромождается на кобылу, как его красный, величиной с детскую руку член исчезает между кобыльих ляжек и вскоре выпрастывается, как жеребец снова копытит землю всеми четырьмя ногами и еще раз встает на дыбы, надвигаясь на кобылу, и тут — спасайся кто может! — брызги его спермы летят во все стороны. Я видел в зеркале подъезжавшие и удалявшиеся машины, девиц, седлающих свои велосипеды, а когда они поднимали ноги — волосатые лобки и пышные бедра. Я вставал у окна и смотрел на девицу, которая, сверкая голым задом, поднималась на велосипеде по вертикали креста деревенских улиц. Я живо представлял себе, как она начинает потеть, как трется влагалищем о кожаное седло драндулета, как у нас именовали велосипед, когда, проезжая по проселкам мимо ржаных, пшеничных и овсяных нив, она приближается к полю, где растут подсолнухи. Это зеркало показывало мне картины забоя скота на соседнем дворе, когда девчонки таскали в дом или в хлев целые тазы крови, видел, как Фрид и Ханс Энгельмайеры смеялись, держа за уши отрубленную свиную голову, как собака, почуявшая запах крови, пыталась сорваться с цепи, и — о, какое блаженство испытали бы братцы-садисты, если бы один из них, как маску, надел свиное рыло на голову Кристы Энгельмайер. Никто из моих братьев никогда не бил нашу сестру, а теперь мне приходится наблюдать, как Фрид Энгельмайер дубасит Кристу и ботинком, подбитым гвоздями, дает ей пинка под зад. С этой несчастной и презираемой сотнями односельчан девчушкой-скотницей мы однажды оказались рядом на берегу ручья под елями, я стянул с ее ног ветхую обувь и грязные чулки. За водопадом, неподалеку от белой статуи Девы Марии, мы прижались друг к другу обнаженными телами. И хотя ей было тогда лет пятнадцать или шестнадцать, ее разбитые работой морщинистые руки казались просто старческими. По этим морщинам и трещинам нетрудно и ныне догадаться об искалеченном детстве и отрочестве. Ухватив за уши окровавленную свиную голову, Фрид и Ханс Энгельмайеры пересекли двор. Их отец выгребал потроха из вспоротой туши. Дымящаяся масса кишок вулканической лавой извергалась из свиного нутра и перетекала в подставленное корыто.