— Соседи! — возбужденно заговорил Чжао Юй-линь. — Моя фамилия — это фамилия всем вам известного бедняка, которому вы дали кличку «голый Чжао». Да я за это и не в обиде.
Кто-то засмеялся, но его одернули:
— Брось зубоскалить! Что у тебя совести нет, над бедняком потешаешься?
— Пусть потешается! — продолжал Чжао Юй-линь. — Начальник понимает, что бедность не позор. Вот моей жене надеть было нечего, зато дурными делами она никогда не занималась.
— Что правда — то правда, — вставил возчик Сунь, — твоя жена прямо золото!
— В летнее время, если человек и голый, и самого последнего лишен — это еще ничего, а вот зимой, как подует северо-западный ветер да подымется снежный буран, тут уж не знаешь, куда и деваться. Ночью бывало заляжем мы на кане, и у нас сразу все четыре времени года получаются: снизу — лето, сверху — зима, повернешься боком — как будто март или август. Так и ворочаемся с боку на бок всю ночь до утра.
— Что правда — то правда, — опять подтвердил старик Сунь, — всем беднякам пришлось испытать такие мучения.
— Однако у бедняка своя бедняцкая честь должна быть! Моей жене да и мне самому не приходится ходить перед людьми с опущенной от стыда головой. Ни у кого ничего не украли, никого не ограбили и всегда свой крестьянский долг соблюдали. Но все равно, чем смирнее — тем беднее! Расскажу вам, соседи, такой случай: как-то в декабре, а ведь зимой у бедняка только тогда еда, если он дичь поймает, не удалось мне изловить ни одного фазана и три дня в котле пусто было. Со-чжу и его старшая сестренка лежали на кане и плакали, а жена, глядя на них, тоже заливалась слезами.
Старик Тянь опустил голову. Так чутко к чужим страданиям сердце бедняка. Сяо Ван нахмурился, а Лю Шэн, отвернувшись к окну, смотрел на небо, полное июльских звезд. Даже у начальника бригады дрогнули губы.
— Говори, говори, брат Чжао, — подбадривал он Чжао Юй-линя.
— Что тут придумаешь! — продолжал Чжао Юй-линь. — Пошел к Хань Лао-лю, хотя и хорошо знал, что это ворота в ад. Не мог же я смотреть, как дети мучаются. На меня сразу кинулись четыре пса волчьей породы. Кое-как отбился от них. Тогда выбежал управляющий Ли Цин-шань и не пустил меня дальше двора. «Ты, — говорит, — такой грязный, не смей входить в комнату!» «Ли Цин-шань, кто это там»? — слышу хриплый голос Хань Лао-лю из восточного флигеля. Ли Цин-шань отвечает: «Это Чжао Юй-линь с южного края деревни». «Спроси, зачем пришел?» «Деньги понадобились». Тут сам вышел, ехидно смеется и говорит: «Что же это ты, Чжао, такой важный человек, и пришел просить у меня, бедняка? Если я откажу тебе — выйдет оскорбительно для твоей жены». Ли Цин-шань расхохотался во всю глотку. У меня сердце прямо огнем вспыхнуло: как снести такую обиду! «Хочешь денег замять? — спрашивает Хань Лао-лю. — Денег у меня много, сколько хочешь, но дам при одном условии. Боюсь, не согласишься». Я тут опять вспомнил о голодных детях: «Говори, какое твое условие? Подумаю». Хань Лао-лю открыл свой поганый рот: «Сегодня вечером, когда придет время ложиться спать, скажи жене, чтоб она сама пришла за деньгами». У меня прямо сердце разорвалось. Но что я мог сделать один? Повернулся и пошел, а Ли Цин-шань науськал на меня псов. Они мне последние штаны в клочья изорвали да в ногу так вцепились, что кровь потекла. На другой день небо все-таки не оставило человека в беде. Поймал я одного фазана. Только сели обедать, приходят за мной: собирайся на трудовую повинность! Пришлось пойти, а когда вернулся, никого дома не застал. Жена скиталась по чужим деревням. Дочка так и померла с голоду. Меня же Хань Лао-лю в наказание за то, что вовремя не внес платы за землю, велел поставить коленями на осколки битой посуды. Осколки вонзились в кожу, и так было больно, будто попал я в ад, где грешников прокалывают насквозь мечами и кинжалами. Вот глядите!..