— Ты очень устала?
— Нет.
— Может, послушаем музыку?
— С удовольствием.
У нас даже радио нет. Лишь стук старенькой пишущей машинки свидетельствует о том, что двадцатый век не обошел нас стороной. Да, и еще телефон. Но его мы выставили в прихожую, на ящик с грязным бельем, поскольку оба не любим им пользоваться. Миклош вышел в прихожую позвонить Шани.
— Они уходят в кино, — сообщил он. — Но ключ оставят под ковриком у двери.
Мы молча управились с ужином. Я по-прежнему ничего не чувствовала, разве что тупую усталость, временами сковывавшую движения. Но затем, когда я умылась, переоделась и вышла на свежий воздух, это неприятное ощущение прошло.
Каждую среду мы обычно ходим слушать пластинки. Иногда бывало так, что Тоты отлучались из дому, и тогда Илона оставляла гореть свет в прихожей. На этот раз в квартире было темно. Мы стали искать выключатель, но не могли найти. Топчась впотьмах по прихожей, мы вдруг наткнулись друг на друга и оба громко рассмеялись. Затем так же разом и умолкли. Воцарилась тишина. Мы стояли в темноте, не двигаясь. Не знаю, сколько мы так простояли, наверное, очень долго, хотя в темноте время ощущается по-другому.
— Где ты? — спросил Миклош.
— Я здесь, — отозвалась я.
— Пошарь за спиной, может, там выключатель.
— Здесь нет, — сказала я.
Вновь наступила тишина. Я не в состоянии была сориентироваться. Начисто забыла, где находится дверь, и не могла определить, откуда шел голос Миклоша. Я боялась пошевелиться и даже затаила дыхание, словно лучше будешь видеть, если не дышать. Но затем, почувствовав, что задыхаюсь, с шумом глотнула воздух.
— Никак ты плачешь? — спросил Миклош.
— Нет.
— Но я же слышу.
— Тебе показалось.
— Тут нечего стыдиться, — сказал он.
— Я не плачу, Миклошка.
Я и в самом деле не плакала и даже не испытывала никаких особых переживаний — ни потрясения, ни скорби, ни тоски. Наконец Миклош всерьез взялся за поиски выключателя и вскоре зажег свет. Взгляд мужа сразу же упал на меня, но лицо мое было спокойным, а глаза сухими.
— Поставить «Реквием»? — спросил он.
— Да.
— Чей?
— Чей хочешь.
— Моцарт подойдет?
— Подойдет.
Он поставил пластинку. Мы сели так, чтобы не встречаться взглядами; он смотрел на обтянутую шелком колонку проигрывателя, а я — на него. Я смотрела на его выступающий, резко очерченный подбородок, нос с горбинкой, впалые щеки. Лицо, которое уже взяла в работу старость, было по-прежнему очень знакомым, но и слегка чужим. Миклош просил моей руки возле кустов пеларгонии, в саду моих родителей на окраине Будапешта. Тогда он выглядел полнее и симпатичнее, был куда более привлекателен и предан до самозабвения; теперь ничего подобного о нем не скажешь. Единственное, что сохранилось в нем от прежних времен, это его честность. Он честен не только с друзьями. Даже все его исследования в области итальянской литературы отличаются каким-то пуританизмом, он иногда ошибается, но его нельзя подкупить. Семь лет назад критика объявила его идеалистом, в результате чего три года он вынужден был зарабатывать лишь уроками итальянского, а меня уволили из женской гимназии на улице Лоняи. Но ведь любовь нельзя вытравить без остатка. Года не пощадили нас, однако честность Миклоша оказалась неподвластна времени. Я люблю в муже честность, потому что это единственное, что сохранилось в нем.