Появились Дэви и лорд Мерлин. Подняли брови при виде Фабриса.
— У бедного Мерлина — не те, — сообщил Дэви Линде.
— Не те — что?
— Таблетки на случай прихода немцев. Раздобыл лишь такие, что дают собакам. — Дэви вынул украшенную каменьями коробочку с двумя пилюлями, белой и черной. — Сначала принимаешь белую, потом черную — сходил бы, право, к моему врачу.
— По-моему, пусть немцы убивают сами, — сказала Линда. — Приумножат этим свои преступления да и пулю израсходуют лишнюю. С какой стати избавлять их от труда? А кроме того — спорим, я сама двух сперва уложу, по крайней мере.
— Да, Линда, ты железный человек, но мне, боюсь, не пуля предназначена, меня будут пытать, ты вспомни, как им достается от меня в «Лондон газетт».
— Не больше, чем всем нам, — заметил лорд Мерлин.
Дэви снискал себе известность как злоязычнейший обозреватель, сущий людоед, не щадящий даже близких друзей. Он писал под множеством псевдонимов, но стиль выдавал его с головой; под самыми ядовитыми своими опусами подписывался «Маленькая Нелл»[100].
— Вы к нам надолго, Суветер?
— Нет, ненадолго.
Линда с Фабрисом пошли садиться за столик. Во время ланча болтали о том о сем, обменивались шутками. Фабрис развлекал ее скандальными историями из жизни кое-кого из посетителей, знакомых ему по прежним временам, обильно сдабривая их самыми невероятными подробностями. Всего лишь раз упомянул о Франции, сказав только, что борьбу необходимо продолжать и в конце концов все будет хорошо. Линде подумалось, как это непохоже на то, что происходило бы сейчас, будь с нею Тони или Кристиан. Тони распространялся бы о своих перипетиях и утомительно излагал планы на будущее для собственной персоны. Кристиан разразился бы монологом о том, какие перемены произведет на мировой арене падение Франции, чем оно может отозваться в арабских странах и в далеком Кашмире, о полной неспособности Петена справиться с таким наплывом перемещенных лиц и мерах, которые принял бы на месте маршала он, Кристиан. Оба разговаривали бы с нею точь-в-точь так, словно она — какой-нибудь их приятель, сочлен по клубу. Фабрис говорил именно с нею, с нею одной и только для нее, разговор был сугубо личный, с россыпью намеков и острот, понятных только им двоим. У нее было ощущение, что он не позволяет себе переходить на серьезные темы, зная, что иначе неминуемо коснется трагедии, а ему хочется оставить ей лишь светлые воспоминания о своем приезде. Вместе с тем от него веяло неисчерпаемым оптимизмом и верой, что очень поднимало дух в столь ненастное время.
Ранним утром назавтра, опять таким же солнечным, ясным утром Линда лежала на подушках, наблюдая, как это часто делала в Париже, за тем, как Фабрис одевается. Затягивая узел на галстуке, он состроил особенную мину — как же она могла забыть ее за эти месяцы! — которая внезапно и живо вернула ее в те парижские дни.