С низкого серого неба крупными хлопьями валил мокрый снег. Резкий, пронзительный ветер гнал его навстречу, хлестал сырыми плетями по лицу, норовя залепить глаза, забивал тающую на лету дрянь в каждую щель, в каждую складочку одежды. Под ногами хлюпала и чавкала ледяная грязная каша; машины проносились мимо с мокрым шорохом и плеском, и за каждой, как коричневатый туман, облаком клубилась взметенная колесами грязь. Сквозь пелену косо летящего снега перемигивались разноцветными фасеточными глазами новомодные светофоры повышенной яркости; во многих окнах, несмотря на дневное время, горел свет, казавшийся в этой серой туманной мгле каким-то болезненным, нездоровым. Над Москвой бушевала очередная весенняя метель, и никто даже не пытался утверждать, что она последняя, хотя март уже перевалил за середину и подаренные дамам на праздник тюльпаны давно завяли и осыпались.
Ветер со снегом хлестал в согнутые спины прохожих, выворачивал наизнанку редкие мокрые зонты, рвал их из рук, задирал тяжелые полы намокших пальто. Под навесами автобусных остановок жались друг к другу, как овцы в загонах, люди; у обочин тихо гнили, заваленные слежавшимся, перемешанным с едкими химикалиями грязным снегом забытые нерадивыми хозяевами автомобили. Мокрые рекламные растяжки надувались, как паруса застигнутого внезапным шквалом корабля; по загорелым, обветренным щекам пятиметровых ковбоев с рекламы сигарет «Мальборо» текла талая вода, и казалось, что ковбои плачут, внезапно убоявшись рака легких, о котором предупреждала сделанная внизу рекламного плаката неброская надпись.
Человек, шагавший навстречу ветру по Тверской, не боялся ни рака легких, ни цирроза печени, ни мокрого снега, ни ветра, ни вообще чего бы то ни было — такой, по крайней мере, у него был вид. Кожа его широкого, скуластого лица была выдублена почище, чем у рекламных ковбоев; рост, ширина плеч, а также прочие габариты внушали невольное уважение всякому, кто бросал на этого прохожего мимолетный взгляд. На мохнатой шапке с болтающимся сзади пушистым волчьим хвостом тяжелой сырой нашлепкой лежал снег, грудь и плечи потертой кожаной куртки также были покрыты трескающейся, поминутно отваливающейся мокрыми пластами и сейчас же снова вырастающей снежной коркой. Сырые хлопья таяли на светлых прокуренных усах и налипали на густую рыжеватую бороду, придавая прохожему сходство с Дедом Морозом — вернее, с западным Санта-Клаусом, поскольку для Деда Мороза борода у него была коротковата.
Легкая не по сезону потертая коричневая кожанка, судя по всему, если и не поднималась в небо, то, как минимум, хранилась когда-то на складе вещевого довольствия ВВС — российских, а может, еще и советских. На ногах у этого странно и старомодно одетого человека красовались тяжеленные яловые сапожища на меху, с пряжками на икрах — теплые, непромокаемые, более уместные где-нибудь в заболоченной тайге, чем на Тверской, в самом центре Москвы. Обладателя давно вышедшей из моды волчьей шапки, военно-воздушной кожанки и сапог заполярного образца можно было, хоть и с некоторой натяжкой, принять за дачника, но только по одежде. Одного взгляда в это обветренное бородатое лицо было достаточно, чтобы понять: нет, такой человек не станет убивать время, возделывая грядки. У людей постарше, помнивших золотые времена расцвета диссидентства и бардовского движения, нездешний вид бородача вызывал вполне определенные ассоциации — что-нибудь наподобие «Песенки полярных летчиков»: «Кожаные куртки, брошенные в угол, тряпкой занавешенное низкое окно»…