Большую часть своего пятьдесят третьего дня рождения он провел точно так же, как и большинство прочих дней, — выслушивая людей, которые жаловались на своих матерей. Матерей невнимательных, матерей жестоких, сексуально соблазнительных матерей. Мертвых матерей, которые продолжали жить в сознании своих детей. Живых матерей, которых детям хотелось убить. Он выслушал мистера Бишопа, потом мисс Леви, потом несчастного Роджера Циммермана, который делил квартиру в Верхнем Уэст-Сайде с властной, сварливой ипохондричкой, посвятившей себя уничтожению любых посягательств сына на самостоятельность. Каждый из этих людей потратил отведенный ему час на излияние горьких сарказмов в адрес женщины, которая породила его на свет.
И все-таки день рождения самым непосредственным образом напомнил ему о том, что он смертен. Его отец умер вскоре после своего пятидесятитрехлетия, надорвав сердце годами непрерывного курения и стрессов. Факт этот, как он понимал, затаился, коварно и злобно, в его подсознании. И поэтому, пока малоприятный Роджер Циммерман тратил на жалобное нытье минуты, оставшиеся от последнего за этот день сеанса, он без особого внимания прислушивался к тихому жужжанию звонка, кнопка которого находилась в приемной.
Звонок обычно оповещал о появлении пациента. Не изменив позы, он взглянул в ежедневник, лежавший на столике рядом с часами. Никакой записи о встрече в шесть вечера там не было. Часы показывали без двенадцати минут шесть. Роджер Циммерман на кушетке словно оцепенел.
— Я думал, что я на сегодня последний.
Он не ответил.
— Никто еще не приходил после меня, ни разу.
Ответа опять не последовало.
— Мне неприятна мысль, что кто-то приходит после меня, — решительно заявил Циммерман. — Я хочу быть последним.
— Постарайтесь завтра прийти сюда с этой мыслью, — сказал он. — С нее мы и начнем. Боюсь, на сегодня ваше время истекло.
Циммерман остался лежать.
— Завтра? Поправьте меня, если я ошибаюсь, но завтра последний день перед вашим дурацким августовским отпуском, одним и тем же каждый год. Так чего ради я завтра буду лезть из кожи вон?
Он промолчал. Циммерман громко фыркнул и рывком сбросил ноги с кушетки.
— Не нравится мне, когда что-то меняется,— резко сообщил он. — Совсем не нравится.
Вставая, он бросил на доктора быстрый, острый взгляд.
— Все и всегда должно происходить одинаково. Я вхожу, ложусь, начинаю рассказывать. Последний пациент каждого дня. Так оно должно быть. — Циммерман развернулся, решительно пересек кабинет и, не оглянувшись на доктора, вышел.
Он просидел в кресле еще с минуту, прислушиваясь к стихающим звукам сердитой поступи пациента. Потом встал и направился ко второй двери кабинета, выходившей в его скромную приемную. Редкостная планировка комнаты, служившей ему кабинетом, была, пожалуй, единственной причиной, по которой он после окончания ординатуры снял эту квартиру, — как и причиной того, что он провел в ней больше четверти века.