— Слушай,
Марина, у тебя
случайно нет
блата в Кремле?)
...В зале
на Фурштадтской
нужно было
аукаться, и не
только потому,
что она была
огромной, но
туда во времена
уплотнения
втиснули мебель
со всей докторской
квартиры, и она
превратилась
в антикварный
магазин, оккупированный
беженцами. На
старинной ширме
сушилась пахучая
детская простынка,
записанная
тетей. Сдвинув
ее украдкой,
я увидела
перламутровых
аистов, летящих
по черному
лаковому небу.
Мы с бабушкой
сразу потерялись
в мебельных
дебрях, и я осталась
на той половине,
где играли
дети. Тетя с
дядей мне
понравились:
они были озорные,
румяные и замурзанные
— достойная
массовка
деревенской
детворы из
"Двенадцати
месяцев".
В разгаре
игры (разумеется,
пряток) меня
занесло в глухой
лабиринт с
дубовыми виноградными
гроздьями по
стенам. Я влетела
туда на цыпочках
и оказалась
посреди как
бы декорации
кабинета. Под
светом зеленой
керосиновой
лампы сидели
действующие
лица. Бабушка
— прямо в пальто,
примостившись
у письменного
стола и молча
(тревожный
знак). В кожаном
кресле сидел
ее мужской
вариант — что
уже было смешно
— но на нем еще
был засаленный
плюшкинский
халат и черная
академическая
шапочка. Семья
положительно
жила в традициях
"Тюза". Брат
Шура тоже сидел
молча и постукивал
карандашом
по бумагам.
Вдруг он сказал
отчетливо, как
на сцене: "Апа,
Антону (это
дедушка)... Антону,
с его язвой,
скорей всего,
не выжить" и
поднял глаза.
Мы смотрели
друг на друга,
и у меня было
неловкое чувство,
что я забыла
свою реплику.
Потом он поманил
меня пальцем.
Несмотря на
нелепую театральность
всей сцены, я
не посмела не
подойти.
Вблизи
лицо брата Шуры
меня поразило.
До сих пор я
видела своих
близких или
веселыми, или
расстроенными
по какому-нибудь
конкретному
поводу. А тут
впервые, кажется,
реализовалось
для меня слово
"печаль" —
что-то, что вызвано
не конкретным
горем и не может
быть рассеяно
сиюминутной
радостью. Думаю,
это было первое
замеченное
мною интеллигентное
лицо. С какой-то
непонятной
(и потому обидной)
шуткой брат
Шура осмотрел
мое горло и
пощупал железки...
Когда он меня
отпустил, я
сразу ушла,
подавленная,
не захотела
даже подслушивать
— и напрасно,
потому что,
похоже, именно
во время этого
разговора
бабушка решила,
кому жить, кому
умирать, а кому,
между прочим,
"вырезать"
гланды.
Мы с мамой
приехали на
трамвае к огромной,
как деревня,
"Шуриной"
больнице. Была
осень и закат.
Дядя и тетя
играли со мной
в парке, показывали
укромные уголки
и научили находить
и есть кис- лющие
ягоды барбариса
(тайком, конечно,
— немытое в
обеих семьях
приравнивалось
к цианистому
калию. Источником
заразы считался
некий фольклорный
"мужик": "Пойди
вымой сейчас
же, а то вдруг
мужик на базаре
плюнул, почем
знать")...