Два дня котлован бурлил, качал щепу и дышал характерной кислой вонью перебродившего солода, на третий вода стала спадать, уступая место туману. Он же расползался по району, заглядывал в окна и подкатывался к дверям. Туман вздыхал и плакал, словно горюя о ком-то. Тот, кому удавалось преодолеть страх и открыть окно, слышал женские голоса.
— Спи, моя деточка, глазки свои закрывая,
Спи, моя деточка, птичка моя полевая,
Тени пели колыбельную на языке, которого никто не знал, но странное дело — каждое слово было ясно. И люди засыпали. Некоторые — насовсем, другие, чтобы проснуться изменившимися.
А тени все не уходили.
Сон наклонился с дремотой и шепчет сквозь ветку:
«Есть ли здесь деточка? Я убаюкаю детку».
Они ждали чего-то, упрямо кружась над озерной гладью. Манили. Тянулись к людям тонкие руки, мяли воду босые ноги, а неестественно длинные косы-плети сами ложились в ладонь.
И находились дураки, которые хватали.
Озеро собирало жертвы.
Спит ли здесь деточка в мягкой своей колыбельке?
Славно ли, деточка, в теплой уютной постельке?[6] На девятый день туман наполнился собачьим лаем, конским хрипом и гортанными голосами, перебивавшими песню. А на утро туман ушел, озеро же оцепили штакетником. На берегу появилась табличка: «Токсично. Купание запрещено».
Ниже слов клеймом горела министерская печать со змеей и чашей.
Мальчишку привезли из центра, и тот, по чьему следу Инголф шел, должен был отметиться здесь.
Двенадцатиэтажный дом-термитник с широким основанием и закругленной вершиной. Стеклянная глазурь окон и балконов. Бетонные швы и редкий серпантин петуний в горшках-корытцах.
Термитник притих в ожидании грозы. Набрякшее небо громыхало, изредка роняя капли-слезы, и редкие прохожие спешили укрыться. Когда первая молния хлестнула наотмашь, улица вовсе опустела.
Инголф стоял, сначала просто, затем на коленях. Растопыренные ладони упирались в грязный асфальт, а нос дрожал, спеша вобрать все запахи.
Люди… люди… еще люди… тысячи людей — бледные тени самих себя.
Булка. Майонез. Сосиска. Кот бродячий.
Собака.
Ее метка заставила Инголфа отпрянуть, сдерживая рык. Он обошел столб стороной, подвигаясь к подъезду, куда протянулся тот самый, нужный запах.
Швейцар в куртке с золотыми пуговицами наблюдал за Инголфом сквозь стекло. И взгляд его в кои-то веки выражал не прописанное должностной инструкцией дружелюбие, но явное презрение.
А громовые птицы кружили в поднебесье. И молнии предупреждали: уже скоро.
Инголфу надо время, ведь запах-след раздвоился… нет, не двое — лишь слабое эхо исконного, хрустальное, но неправильное, как если бы хрустальной бумагой обернули… грязь? Тину речную?