В детстве Михал любил меня, наверное, потому, что от меня пахло духами, я была воздушной, разноцветной, шелестящей. Впрочем, все: мороженое, игрушки, наряды — он всегда получал от меня. Но стоило ему издалека услышать недовольный голос Петра, в котором чувствовалась готовность предвосхитить обвинения политических противников, как он тотчас же отворачивался от меня и, выпятив нижнюю губу, ждал отца.
У нас с Петром не было общего круга друзей. Он чаще всего приглашал домой политиков и игроков в бридж, я — приятелей по службе, молоденьких кузин, их знакомых, среди которых были художники и актеры. Те играли в карты, мы танцевали. Михал всегда искал предлога, чтобы попасть на устраиваемые отцом приемы, сидел, забившись в угол, и наблюдал, как солидные мужчины раскрывают друг перед другом темную сторону тех дел, о которых они только что так красиво говорили в сейме, моих же гостей он сторонился.
Некоторые из партнеров Петра по картам принадлежали к торговому и промышленному миру. И, пожалуй, ими-то Михал восхищался больше всего. Иногда он изводил меня вопросами: сколько зарабатывает актер? Сколько — чиновник? Услышав мой ответ, он тут же капризно выпячивал пухлую нижнюю губу. И всегда оказывалось, что кто-нибудь из гостей, на днях игравших с отцом в бридж, зарабатывает раз в десять больше, чем самый лучший актер, и недавно ездил в Швейцарию кататься на лыжах. «Если бы папа только захотел, — следовал комментарий, — он зарабатывал бы раз в десять больше, чем Марлен Дитрих».
— А почему папа не хочет? — спрашивала я не без коварства.
— Потому что он великий человек, — пожимал плечами Михал.
В таких случаях я думала о том, что отцы неизбежно заменяют маленьким мальчикам бога.
Как-то после одной очень неприятной сцены, а я и в самом деле устраивала Петру сцены, когда он, чувствуя свою вину, лгал и всячески изворачивался, Михал бросился мне на шею — его горячая щека коснулась моей щеки — и расплакался. «Мама, мама, ты меня так огорчаешь…» — «Чем же?» Он задумался, ничего не ответил и только молча, по-стариковски покачал головой. И вдруг посыпались слова, должно быть, долго хранимые, исполненные горечи: «Ведь ты ничего не знаешь о жизни, ты только работаешь и танцуешь, соришь деньгами, а над такими смеются и толкают вниз».
Меня тронуло это детское «толкают», означавшее потерю должности и голодную смерть, я рассмеялась и прижала его к себе. Он вырвался. И со слезами — то ли злости, то ли восторга — обхватил ладонями мое лицо. «Ты… ты красивее Марлен, а зарабатывать, как она, не умеешь!»