Я закрыл глаза и глубоко втянул воздух, который по-прежнему оставался пропитан запахом горящей нефти, но иногда казался совершенно чистым. Прохлада скользила по лицу, как поток родниковой воды в мутном озере, чистый и холодный, словно пришедший из небытия.
Когда долго лежишь без дела, мысли начинают путешествовать по узкому коридору между сном и бодрствованием. Сквозь прикрытые веки я наблюдал за Рашидом, который на полусогнутых ногах перебегал от одной позиции к другой, и удивлялся, где его могли научить проведению специальных операций. Но мгновение спустя я уже думал о Гриффине, о Северной Джорджии и Юте, о палатке в Хавр Эл-Батине, о Коране и о Рождестве. Я не видел Гриффина с Рождества.
Какое же это было унылое время. За несколько недель до Рождества я каждое утро просыпался со странным чувством, словно находился под действием наркотика. Не мог сосредоточиться и с трудом выполнял свою работу. Пару раз встречался с Халидом, но старался побыстрее отделаться от него. Селма наконец-то написала мне настоящее письмо, но в нем рассказывалось только о ее депрессии перед годовщиной смерти матери, и я не стал читать дальше первого абзаца. Я вообще перестал читать и почти все свободное время спал. Коран и его перевод так и оставались лежать на дне моей сумки. У меня возникли бы серьезные неприятности, если бы я стал читать их на глазах у окружающих. А я и без того был слишком подавлен.
Среди солдат в лагере нарастало недовольство. «Саудовцы украли у нас Рождество», — говорил Дженкинс. Нам не нужно было наряжать елку, молиться или петь. И мы начали ненавидеть все, что связано с Саудовской Аравией. Все. Особенно религию, которую американцы старались оскорбить как можно сильнее, потому что мы шли по святой мусульманской земле, чтобы защищать этих мусульман, их бога, их нефть и забыть о нашем боге Иисусе Христе… Нет, не стоило читать Коран на глазах у остальных солдат в канун Рождества.
Я мог бы разделить гнев моих товарищей, но не стал, потому что ощущал, что он направлен и на меня. Удивительно, но каждая шутка, каждое оскорбление, каждое замечание, касающееся мусульман, которых они называли тряпичными головами и трахальщиками верблюдов, оказывались для меня болезненными, как прикосновение льда к обнаженным нервам. Обо мне, голубоглазом, светловолосом американце, никому бы и в голову не пришло говорить как о мусульманине. И я понимал, как чувствует себя еврей, когда кто-то, кому неизвестно о его национальности, начинает высказываться в его присутствии о жидах. Или скрытый гомосексуалист, когда его босс обсуждает с ним педиков. Но я был еще более уязвим, потому что не понимал до конца, в чем именно заключался мой секрет.