— Ну, я точно не помню… — Крюгер деликатно освободил свои лацканы. — Часа два, максимум три. Я звонил из Франкфурта перед самым вылетом. Ты же знаешь, как важно было…
— Я знаю, знаю… — задумчиво проговорил Буданов. — Теперь я, кажется, понял…
— Что ты понял? — совсем запутался Крюгер.
— Понял, какой я осел. Какой осел! — И он схватился за голову, потрясенный, видимо, этим открытием.
— Осел? — удивился Вольфганг. — И ты понял это именно сейчас?
— Иди спать, дружище. — Буданов крепко пожал его руку. — Мы оба устали. Завтра увидимся.
Он быстро вышел, сел в машину и откинулся на спинку сиденья.
Так вот, значит, какая получается петрушка. И в два, и в три, и даже в четыре они с Лелей катались на лыжах, а мобильный, теперь он это хорошо помнил, остался в гостиной. Он видел его на столике у дивана, на котором провел первую ночь. Хотел взять с собой в лес и забыл.
А тот, кто ответил на звонок, — Майка, конечно, кому же еще в голову придет?! — знал, что его секретаршу зовут именно Леля — он же сам ее так представил! И ведь Гарин сказал ему, что Вольфганг звонил еще из Франкфурта. А он даже не удосужился проанализировать ситуацию. Сразу шашки наголо. Да что теперь доказательства собирать?! Все и так ясно как белый день!
Буданов завел мотор и по пустым в этот час улицам погнал «Ауди» на Кутузовский.
Он припарковался у ее подъезда, вышел из машины и вычислил ее окна. Свет горел только в спальне, слабый, рассеянный. Наверное, ночник.
Буданов представил, как она лежит в кровати, читает, освещенная этим мягким сиянием, и зажмурился — так остро захотелось ему оказаться рядом…
Вот сейчас он позвонит, она откроет, босая, кутаясь в махровый халатик, и он… Подхватит на руки и понесет в спальню? Или скажет: «Прости меня, Леля! Вот такой я веселый парень — верю всем твоим врагам с первого слова. Всем, кроме тебя…»
Что вообще с ним происходит? Так боится ошибиться еще раз, что, защищаясь от новой боли — даже гипотетической, — готов причинить эту боль другому? Да что значит готов? Причиняет!
Вот он — великий и ужасный Буданов, безгрешный обличитель людских пороков! И ведь базу теоретическую подвел, все себе, любимому, объяснил, совесть свою незамутненную успокоил. А как же — на права его замахнулись, пренебрегли интересами. Это же только ему позволено — сорвать и растоптать. Это же только его тонкая душевная организация так остро чувствует, так глубоко переживает. А Леля, значит, отряхнулась и пошла?
И теперь достаточно просто прийти к ней с повинной, мол, погорячился, не разобрался, да и боязно стало — а вдруг ты сволочью окажешься, обидишь меня, легкоранимого?