— То, что вы говорите, Алексей Алексеевич, верно, но слишком абстрактно, — уклончиво ответил Геннадий Рослов, стараясь никого не обидеть. — Должна быть какая-то менее разумная причина, чтобы отвратить Татьяну Петровну от ее намерения.
— Хорошо, вот одна, — Л-М привстал, потом снова прислонился к столбику с небрежным изяществом, — ей возможно придется стать свидетелем, мягко говоря, неприличного поведения офицеров и джентльменов.
— Меня уже предупреждал генерал Майский, — сказала я. — Человечности нет ни на одной из сторон — это были его почти последние слова ко мне.
— О какой человечности может идти речь? — Нейссен смахнул комара рукавом. — Ваша собственная семья и семья вашего государя злодейски убиты. Вы освобождаете город и находите пустыню; множество трупов в подвалах местной ЧК, другие жертвы свалены — а некоторые еще дышат, — в общие могилы. Вы движимы ненавистью. Вы полумертвы от голода и оборваны. Ваше единственное удовольствие, единственное облегчение — месть. Все это заставляет создавать полки, подобные этим, состоящим только из офицеров, чтобы установить дисциплину в таких условиях. Вы дочь генерала, Татьяна Петровна, вы можете понять, — обратился ко мне Нейссен.
Он ждал от меня одобрения, тогда как Алексей хотел, чтобы я согласилась с ним. Он никогда не держал в руках винтовки. Ему никогда не приходилось убивать человека, как пришлось мне. Я исполнила желание Нейссена:
— Да, я могу понять, что значит быть отравленной местью.
Нейссен, казалось, немного пришел в себя, а Алексей, пристально посмотрев на меня, продолжал ходить.
— В этом различие между вашей гражданской войной и нашей мировой, — лорд Эндрю посерьезнел. — Мы на западном фронте убивали без волнения и злобы, как автоматы. Нас превратили в убивающие машины. Я не уверен, что это лучше.
— Не лучше, — сказала я, — в любом случае, война ужасна.
— Я всегда так думал, — сказал Геннадий Рослов на своем медленном английском, машинально допив остатки чая. — Я абсолютно не мог разделять всеобщий энтузиазм в начале войны в 1914 году. Конечно, я главным образом боялся за свои руки, в случае если бы меня призвали.
— К счастью для нас, этого не произошло! — выразил всеобщее мнение лорд Эндрю.
Было очевидно, что молодой пианист с его мягкими взглядами гражданского человека и ранимостью, присущей творческим людям, не вызывал у офицеров неуважения или негодования. При своем удивительном таланте Рослов был скромен. Как и Алексея, его отличали независимость суждений и широта взглядов. То, что говорил Геннадий, было естественно, самобытно и в высшей степени справедливо. Он мне очень нравился.