У Анри Лемора было приятное лицо, скорее умное и одухотворенное, нежели красивое. Смуглое от природы, а сейчас к тому же очень бледное, оно казалось несколько угрюмым, и впечатление это еще усиливалось благодаря обрамляющим его густым темным волосам. Сразу можно было сказать, что этот молодой человек — истинный сын Парижа, не отличающийся крепкой конституцией, но сильный духом. Его платье, скромное и опрятное, свидетельствовало о незаметном общественном положении; довольно плохо повязанный галстук говорил либо о полном отсутствии франтовства, либо о постоянной озабоченности чем-то иным, более насущным; а уже одни коричневые перчатки позволяли с несомненностью заключить, что человек этот, как сказали бы лакеи из особняка де Бланшемон, не годится ни в мужья, ни в любовники для «госпожи». Молодые люди, но возрасту почти одногодки, знавали и раньше счастливые минуты встреч в этом павильоне в таинственные ночные часы; но на этот раз они не видались уже целый месяц: тяжкие переживания омрачили их любовь. Анри Лемор весь дрожал и словно утратил дар речи; Марсель де Бланшемон, казалось, совсем оцепенела от страха. Анри опустился перед Марсель на колени, но-видимому, желая поблагодарить ее за предоставленное ему последнее свидание, но, не произнеся ни слова, быстро поднялся; в его поведении ощущалась какая-то скованность, едва ли не холодность.
— Наконец-то! — с усилием вымолвила она, протягивая ему руку, которую он тут же каким-то судорожным движением поднес к губам; черты его при этом, однако, и на мгновение не озарились радостью.
«Он меня не любит больше», — подумала она, закрывая лицо обеими руками, и, охваченная безумным страхом, продолжала стоять в безмолвном оцепенении.
— Наконец? — отозвался Лемор. — Вы, наверно, хотели сказать уже? Я должен был заставить себя ждать еще дольше, но не смог… Простите меня!
— Я не понимаю вас! — воскликнула молодая вдова, бессильно роняя руки.
Лемор увидел, что в глазах у нее блеснули слезы, и, ложно истолковав причину ее волнения, продолжал:
— О да, я виноват перед вами! Видя, как вы страдаете, я понимаю, какие угрызения совести испытываете вы из-за меня. Прошедшие четыре недели показались мне столь долгими, что у меня не хватило мужества сказать себе: погоди, еще слишком рано! И потому сегодня утром, едва лишь написав вам письмо с просьбой разрешить мне увидеть вас, я сразу же раскаялся в этом поступке. Я устыдился собственного малодушия и принялся корить себя за то, что понуждаю вас заглушать в своей душе голос долга; когда же я получил ваш ответ, такой достойный и добросердечный, мне стало ясно, что лишь из жалости вы приглашаете меня к себе.