Он некоторое время молчаливо сидел с отстраненным и напряженным лицом; резко выступившие морщины, особенно две глубокие борозды, протянувшиеся от глаз к уголкам рта, придавали ему состарившийся и злой вид. Чернец поспешно налил в свою чашу меду, разом осушил ее, вытер влажный рот рукавом рясы и сделал протяжный выдох.
– Побежали мы к Днепру, – продолжил он. – Земля ходуном ходит, пыль столбом стоит, воронье над головой кружит, отовсюду крики, ругань, вопли. Исстрелянный, доскакал я до Днепра, кровь моя коня омочила. А татары близко, отставших добивают, на задние полки наседают, уже топот их коней различим. Глянул я на реку и чуть не заплакал, потому что все лодки посечены. Мстислав Удалой, убоявшись погони, повелел лодки изрубить; свою голову уберег, а нас сгубил! – голос чернеца дрогнул; он смущенно кашлянул и отворотил лицо.
Василько подумал, что чернец не скоро придет в себя, но он ошибся.
– Мечутся ратники по берегу: переправляться-то надобно, а не на чем, – продолжил чернец приглушенным голосом, отстраненно глядя на середину стола, – а татары уже понаехали, и – сечь, стрелять. Я коня в реку погнал, он на воде еле держится, ослабы просит. А какая тут ослаба, коли я едва в седле сижу? Мнится, что будет мне погибель, как князю Ростиславу. Совсем отчаялся я, простился с женой, чадами и матерью. Конь мой на бок завалился, по воде ногами забил; я с головой в воду ушел, хочу ноги из стремени освободить, не могу. Закружилось все, поплыло, белый свет померк, стало темно, как в глухой клети, и душно… Все так быстро учинилось, что я толком испугаться не успел. Только почудился мне впереди белый свет; вначале неярок, а затем все сильнее становится и сияние лучезарное источает. Как-то легко и тепло мне стало: ни печали, ни боли, ни удушья не чувствую. Смотрю: впереди человече стоит, весь в белом, над головой нимб, и рукой мне машет, зовет да по-доброму улыбается, а в очах – слезы. Лик благообразен, светел, участлив. «Иди, – сказывает, – иди ко мне, добрый молодец!» Подхожу я, и здесь такой меня стыд велик обуял, что я очи потупил. «Ты не кручинься, – говорит мне, – не ты первый, не ты последний. Много вас проходят передо мной». Я очи поднял, он головушкой покачивает и говорит сокрушенно: «Сколько же христовых воев сегодня побито!» Вижу, жалеет он меня, жалеет и все воинство христианское, а избавить от поганых не может. От бессилия и кручины плачет, сердечный. «Уже сколько вас побито, посечено, потонуло, – глаголет он, – а все из-за гордыни князей, мелких страстишек, пустых нелепиц. Ах, бедные, сирые людишки! Жаль мне вас так, что хоть впору на землю возвращайся. Только будет ли толк? Который век Христово семя возрастает в чертополохе корысти и невежества?.. Что же мне с тобой делать? – сказывает он далее. – Знаю: немало ты душ погубил, сирых обижал, нищих сторонился, верил в силу, а дух призрел. И больно мне за тебя, ибо совестливый ты. Только совесть свою запрятал глубоко».