Допросы продолжались весь день. В перерывах между ними меня отводили назад в камеру, которую я уже начал считать своей. На обед принесли на подносе некое подобие картофельной запеканки с мясом, горошек цвета хаки — вероятно, консервированный — и пластиковый стакан с водой. Я съел немного запеканки и тут же об этом пожалел, поняв, что буду вспоминать ее вкус еще несколько часов.
Снова поинтересовались, нужен ли мне адвокат, на которого я имею право, о чем я, естественно, знал. Если у меня нет своего адвоката, сказали они, мне его найдут. Я снова сказал, что меня это не волнует.
Меня вообще мало что волнует, но мне не нравилась перспектива спать на запаянном в полиэтилен матрасе в бетонной камере, и я вежливо спросил, как долго меня собираются тут держать. Сержант ответил, что, скорее всего, еще как минимум восемнадцать часов. Восемнадцать часов! Что ж, у меня хватает развлечений. Соседние камеры, похоже, пусты, но я слышу громкие ругательства — в полицию начинают поступать пьяные. Похоже, от меня ждут, что я начну волноваться. Но мне нечего терять, вообще нечего, в то время как их положение весьма шатко. Особенно если учесть то освещение, которое это дело получило к данному моменту в прессе.
Единственное, что меня слегка беспокоит, — их вопрос, сообщал ли я кому-нибудь о смерти Рашель. Является ли преступлением несообщение о смерти? Кажется, я когда-то читал в газете про женщину, которая хранила у себя на чердаке трупы своих новорожденных младенцев, — естественно, ее арестовали, хотя она их и не убивала. Но ведь наверняка сообщать о смерти — дело членов семьи, близких родственников, а не какого-то незнакомца, случайно оказавшегося рядом.
К тому времени когда стемнело, шел уже четвертый допрос. Опять Топпинг и Льюис, парочка клоунов. На этот раз они принесли с собой картонную коробку, которую Льюис убрал под стол со своей стороны. Может, там были бутерброды. Оставалось лишь надеяться.
Мы уже прошли весь список имен, в котором, к моему приятному удивлению, некоторых моих подопечных не оказалось. Кое-кого до сих пор не нашли, и мне это нравилось. Что бы ни случилось, мое наследие все еще там, словно погребенные под землей драгоценности, которые ждут, когда их откопает какой-нибудь археолог.
С каждым допросом я чувствовал, как убывает их уверенность и растут сомнения. Если меня нельзя обвинить в том, что я не сообщил о смерти, — тогда в чем? Я никому не причинил вреда. Я никого даже пальцем не тронул — разве что мягко коснулся руки. А если меня хотят обвинить в доведении до самоубийства — как они это докажут?