, орошенный портером, он всегда был готов состряпать в полчаса проспект — то ли о новом издании проповедей, над которыми насмехался, то ли о каком-либо словаре или книге по естественной истории, или романе, все равно о чем. Но нужнее всего оказывался Иглицкий издателям и литературным интриганам, когда дело шло о маневрах, построенных на критике. Никто не умел острей, смелей, безжалостней и бесстыдней — ибо всегда безымянно — нападать на всех и вся. Статьи этого сорта были подлинными его шедеврами — тут он блистал остроумием, ловко фехтовал идеями и хладнокровно убивал. Требовалось ли уничтожить соперника, или подкосить нарождавшуюся молодую славу, грозившую затмить старые знаменитости, или отыскать изъяны в превосходном творении, или поднять на смех нечто достойное, на все это Иглицкий соглашался без зазрения совести. Наделенный умом гибким, хотя неглубоким, начитанный, знающий, но в душе скептик, которому было безразлично — назвать ли черное белым, похвалить или осудить, втоптать в грязь или превознести, он писал по заказу то, за что платили или поили, вот и жил помаленьку, редко являясь домой трезвым.
Его жизнь проходила главным образом в трактирах, харчевнях, кондитерских, винных погребках или за столом в издательстве, где он часто садился писать рецензию, едва глянув на произведение. В обществе бывал мало, женщин презирал, потому что тех, которых знал, он не мог уважать, а которых мог бы уважать, тех не знал. Старый развратник, ныне способный лишь на вольные речи, он, захмелев, вспоминал молодость и декламировал стишки в стиле Пирона и Венгерского[44], слывшие в свое время образцами изящества, красноречия и остроумия.
Большой друг тех, что его поили и пока поили, он назавтра готов был за угощенье выступить против них с эпиграммой или с убийственной критикой. Для полноты портрета прибавим, что, когда по обязанности литературного наемника ему приходилось хвалить — например, в некрологах или в отчете для издателя, — это получалось у него куда хуже, чем высмеивание и издевки. Как ни подбирал он хвалебные слова, заполняя ими стихи или раздувая статью, наподобие воздушного шара, все это было пустое, сухое, холодное. Напротив, в злых критических выпадах и соль была и юмор. Человек этот считался тогда чуть ли не высшим судьей в делах литературных. То была эпоха после памятного кризиса, когда поле боя осталось за новой романтической школой, и Иглицкий, закоснелый классицист, в старости уже не мог да и не хотел меняться — он остался, так сказать, одиноким бойцом на развалинах, которые защищал бессильным уже шутовством, истратив в бою лучшие свои остроты и выйдя из него невредимым. А так как публика всегда охотнее доверяет готовым, сложившимся репутациям, чем новым, требующим от нее понимания и самостоятельного суждения, то Иглицкий свою репутацию сохранил. Слегка изменив колорит слога, он чуть-чуть отошел от классицизма и, порою норовя еще исподтишка лягнуть романтиков, не утратил авторитета, который приобрел отчасти язвительностью и поддерживал остроумием.