Его уважали тем больше, чем меньше он выказывал снисхождения, и молодые авторы смертельно его боялись — к ним он был беспощаден. Худо приходилось чадам незрелой музы, простодушно являвшимся за советом и поддержкой к старому сатиру, — их встречала грубость слуги или сарказм хозяина. Таков был человек, чье появление в гостиной безмерно обрадовало пана Чурбана, надеявшегося в награду за пролитые слезы всласть посмеяться в углу, но смутило хозяйку, предвидевшую, что для гостя придется откупорить не одну бутылку, и устрашило студентов, которые до той поры лишь видели его на улице издалека, не смея приблизиться к записному зоилу.
Шарский, Щерба и даже более храбрый Базилевич слегка попятились и, если бы не любезность хозяйки, которая их по очереди представила другу дома как подающих надежды юношей, они бы не решились подойти к нему.
Иглицкий глянул на них из-под очков, скривил губы в кощунственной усмешке, глумившейся над молодостью и силой, которые сам он утратил, и, пробурчав что-то двусмысленное, поспешно уселся за стол. На беду, под руку ему попалась новая книжка.
— А, что я вижу! — возгласил он тусклым, хриплым голосом пропойцы. — Литература на столе! Mehercule![45] Альманах пана Ипполита! Ну что ж, любопытно! На безрыбье и рак рыба! Ха, ха! Пачкотня молодого поколения!
И он принялся листать книгу, выхватывая то здесь, то там несколько стихотворных строк, чтение которых таким отрывочным способом само по себе было карикатурой и глумлением.
Дошел черед и до элегии Шарского. Иглицкий молча пробежал ее глазами, не догадываясь, что автор тут же, в нескольких шагах, умирает от страха.
— А, подражание, подражание! — сказал он. — Преувеличено, преувеличено!
У Станислава сердце колотилось, он побледнел, но смиренно выслушал приговор, не решаясь слово сказать. Под критический топор попали и сонеты, а так как форма у них и впрямь была несуразной, Иглицкий стал над ними жестоко измываться.
— Что это такое? — веселился он. — Это на китайском написано? На английском? На калмыцком? На монгольском? Но уж никак не на польском! И это Петрарка! Певец Лауры! Да я бы лучше «Нэ ходы, Грыцю»[46] выдал за перевод из Тассо, было бы куда правдоподобней…
С этими словами он швырнул книгу на стол, а тут и хозяин, уже смеясь в кредит, обнял его и потащил к откупоренной бутылке.
Что творилось с Базилевичем, описать невозможно — если б мог, он бы убил старого пьянчугу, но в бессильном гневе сам вылетел из гостиной, схватил фуражку и выбежал прочь как полоумный.
Шарский, Щерба и другие студенты, видя, что Иглицкий с хохочущим хозяином уселись в сторонке, тихо вышли.