римляне разделили страну на четыре тетрархии — Галилею, Самарию, Иудею и Идумею, и хотя тетрархи были евреями, они не обладали властью, потому что реальная власть находилась в руках римских прокураторов, большинство из которых были бесчестными негодяями.
Что же до законов и религии евреев, то они были благородны, но евреи не больше уважали свои законы, чем римляне свои. Потому что краеугольным камнем их законов и пророков, как я узнал от благородного рабби Малкиеля, был «возлюби Господа Бога твоего и возлюби ближнего твоего как самого себя»[16]. Они смеялись над этими двумя заповедями и особенно над второй.[17]
Что касается любви к Богу, то и это стало притворством, ведь фарисеи разработали столько ритуалов, что дух любящего поклонения был утрачен в ритуальном лабиринте. И я, не будучи иудеем, не мог не обижаться на атмосферу, которой окружили себя фарисеи, ведь я был воспитан культурным и скептическим отцом, который вволю упивался греческими философскими идеями и который просто смеялся над торжественными выходками фарисеев.
— Они так занялись ритуалом, — часто говорил отец, — что даже забыли свои главные заповеди. Они не станут есть в моем доме, эти возвышенные фарисеи. Разве так любят ближнего как самого себя?
И вот, когда Мариамна предложила мне взглянуть на дело серьезнее и сделать выбор меж двух миров вне зависимости от моей страсти к Ревекке, я ничего не мог ответить и стоял парализованный неуверенностью. Ведь такова была природа моего ума и прошлого опыта, что я видел силу и слабость обеих сторон. Римляне были не все черные, а евреи не все белые, и с обеими сторонами я был связан крепкими узами, с одной стороны с народом отца, с другой — с народом матери.
— Я не могу выбрать, — произнес я. — Несчастлив человек, стоящий меж двух миров. И вдвойне он несчастлив, если эти миры враждебны. Предположим, между евреями и римлянами начнется война. Должен ли я буду обнажить меч против брата и сражаться с собственным отцом?
При этих словах Мариамна побледнела и коснулась рукой моих губ.
— Эти слова дурное предзнаменование, Луций, — сказала она. — Не говори о войне. Это будет концом всего, концом Иудеи, концом нашего народа, концом Храма и Иерусалима. Не говори об этом, Луций.
Ослабнув, она села, и я заметил, что она дрожит. Ее глаза расширились, пристально глядя в пустоту перед ней, словно она видела отдаленное видение, скрытое от моих глаз. И пока я смотрел на нее, меня охватил страх, словно я тоже ощутил приближение гибели, не гибели отдельного человека, а целого народа.