– Ну, зачем вы так, зачем вы опять, – умоляюще произнесла Мальвина, чей клювик покраснел от водки, а глаза стали огромными, выпуклыми, ярко-синими. – Мне больно, слышите? Мне больно!
– Больно, когда тебе шеф под подол кулак сует, – съязвил Фашист, криво глядя на Красноголовика.
– Как? Как ты сказал? – ахнул Красноголовик, словно его ошпарили. – Ты это мне говоришь? Мне, который тебя из грязи поднял, в кружок самодеятельности включил, койку в общежитии раздобыл, чтобы ты на улице в собачьей конуре не ночевал? Да знаешь ли ты, что мне сам Мейерхольд руку пожимал, на спектакль свой приглашал? Ты, уродина грязная!
– Никто вас не приглашал на спектакль, никто вам руку не пожимал. Я заглядывал в ваше личное дело. Там написано, что вы служили до войны киномехаником в Оренбургской области и на фронт вас не взяли из-за психического расстройства!
– Как ты смеешь, подлец!
– Ну ладно, мужики, побузили – и баста, – сказал Разбойник.
– Заткнись, мышка-норушка, заткнись, конек-горбунок!
– Мне больно, друзья, мне больно!
– Если бы всех жидов шашками порубали, русский бы человек не так жил. Я бы сам шашку взял.
– Погромщик, черносотенец!
Все орали, кидались друг на друга, норовили схватить за грудки. Все, что минуту назад казалось Суздальцеву веселым бродячим табором, переносимым с места на место легкомысленной и счастливой мечтой, теперь являло собой отвратительную пьяную свору, готовую растерзать друг друга.
В дверь клуба заколотили. Еще и еще. Ссора умолкла. Суздальцев пошел открывать. На пороге появился завклубом, растерзанный, потрясенный:
– Клавку убили! Семка Клавку убил! – И он ошалело, белыми слепыми глазами смотрел на утихшее застолье.
Ужасный день завершился. Он начался с похорон Николая Ивановича, когда смиренные люди несли утлый гроб на кладбищенскую гору и тетя Поля в черном платочке поспевала за мужиками. А кончился пролетевшей по ночной деревенской улице каретой «Скорой помощи», в которой на носилках лежала зарубленная топором Клавка. Милицейская машина с синим огнем увезла скрученного по рукам и ногам, хрипевшего и плачущего Семена.
Суздальцев, придя домой и отказавшись от ужина, укрылся в своей каморке, вспоминая, как в избу приходила круглолицая смазливая Клавка, и тетя Поля ее наставляла, и как несся он в грузовике в открытом кузове навстречу морозным малиновым елкам, и из кабины вышел Семен, и его затравленный волчий взгляд, небритый кадык, большие темные пятерни…
Тетя Поля помолилась перед образом и легла. А он сидел перед белым листом бумаги, ожидая ночного наваждения. Лист белел в круге света, ручка вплотную приблизилась к бумаге, и сейчас проскочит чуть заметная искра, сомкнется незримый контакт, и в избу ворвется грохочущая стальная лавина. Хлынет война, расплавленным потоком зальет страницу, застынет на ней жарким текстом.