— Об чем балабоню, дурак старый? Весь ум от радости незнамо куда делся. Проходи, садись. А я попытаюсь жратвишки какой-никакой достать.
— Ничего не надо. Хлеба мне дали, консервов, бутылку водки. Давай истопим баню.
— И то, — легко согласился дядя, и за этой затаенной радостью, что не надо бегать по селу, выпрашивать у кого-то хлеба и продуктов, чтобы накормить служивого, почудилось Ивану грозное дыхание голода.
Вержбицкий оделся и, собираясь выходить, вдруг строговато спросил:
— Вань, а ты чей будешь? Кому баню стану топить?
— Не пойму тебя…
— Ты в какую партию взошел?
— А без этого тут нельзя? — Ивана забавляла серьезность дяди.
— Ни в коем разе, — убежденно сказал Вержбицкий. Маленький он был, встопорщенный, как воробей, и лицо еще от слез не отвердело. Но слова были тверды. — У нас тут так, Ваня. Али мы, большаки, тебя захомутаем, али исеры тебя заарканят. Меньшаки, исдеки, анархисты тоже, знаешь, дремать не станут. И пять штук толстовцев есть, твоих разлюбезных братцев.
— Хватит, хватит, старый хрен, — миролюбиво сказал Иван. — Ты мне еще то в вину поставь, что я материну титьку сосал. Ишь политики… Был Каралат — стал маленький Питер.
— А все ж таки? — стоял на своем дядя. — Давай определяйся зараз. А то я такой: с чужаком, хоть он мне и кровная родня, не то что водку пить, а и… рядом не сяду. Баню, конечно, истоплю, так и быть. Мы, большаки, тифозную вшу не любим, мы противу нее боремся телесной чистотой и душевной сознательностью. Вша для нас ярая контрреволюционерка, чью бы кровь она ни сосала. Так что баню я тебе истоплю.
— Топи жарче, Иван Прокофьич, — улыбаясь, сказал Иван. — Не ошибешься.
— То-то! — повеселел Вержбицкий. — Сердце чуяло: наш ты человек. Не мог, думаю, Ванька забыть, как с дядькой бедовал, и откачнуться от мировой революции. А вспомнил про твой Егорий — и он меня смутил. Ты, видать, царю служил на совесть.
— Отечеству служил. Отечеству, дядя.
— Какому такому отечеству, дурья башка? — грозно вопросил Вержбицкий и двинулся от двери на племянника. — Мне царское отечество — тьфу! — а не отечество. Товарищ Непочатых, который приезжал к нам от губернской партии большаков и в ячейку нас записывал, всех предупреждал: мол, на вопросе о войне и мире, мужики, не скурвитеся, а держитеся стойко.
— Стоп! — сказал Иван. — Этому царствию не будет конца… Ты мне баню истопишь, дядька?
— Эх, племяш, — вздохнул Вержбицкий, — жестокий ты стал человек. Когда ты помер, я, бывало, по всем ночам с тобой беседую задушевно, что и как объясню, глядишь — и самому вроде понятно. Во мне слова открылись, так и прут… А теперь ты мне вживе рот затыкаешь. Обидно.