«Кузнецкий мост и вечные французы…», «…злые языки страшнее пистолетов.», «В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов…». Все это уже было, было. Грибоедовские строки возникали в моей голове сами по себе, как едкие комментарии к маминым словам. А мама зудела, зудела… Не понимала меня. Не хотела понять. Почему? Стояла на стороне отца. Хорошо. Пусть мне нельзя туда пойти. Пусть неприлично. Посочувствовать-то можно? Утешить? Она сама дружила с отцом с седьмого класса. Мне бабушка давно рассказывала. Отец после седьмого класса ушел из школы и устроился на работу, но мама не перестала с ним дружить. Это никогда не нравилось ни бабушке, ни дедушке. И отец им не нравился. Однако они не встревали. Не запрещали. Что же мама-то? Не помнит, какой была сама?
Я засыпала, оскорбленная не столько запретом отца, сколько позицией матери.
Утро оказалось еще невыносимей, чем вечер. Меня разбудил Никита, вернувшийся домой без нескольких минут в восемь. Нетрезвый. Шумный. Интересно оказалось наблюдать за пьяным братом. Он остановился против моей кровати. Стоял, пошатываясь.
Я села на кровати, зевая и кутаясь в одеяло. Мерзла от чего-то. Утро казалось серым, тоскливым. Жить было не интересно.
— Проводили? — спросила равнодушно, лишь бы не молчать. Тишина пугала больше всего остального.
— Тебе не все равно? — язык у Никиты ворочался с трудом, заплетался.
— А как Иван?
Думала, Никита не ответит. Выкажет мне свое отношение мимикой, жестами. Но он ответил.
— От счастья, что ты не пришла, напился в дым. Во всеуслышание пообещал Горячевой жениться на ней после армии.
Он махнул рукой. Повернулся и пошел неуверенными шагами к своей кровати. Кое-как постелил, с трудом разделся. Уснул, едва коснувшись головой подушки.
Наступила тишина. Страшная. Очень страшная тишина. Она давила на уши, вызывала спазмы в голове. Звуки, раздававшиеся на кухне, как бы не долетали до меня, разбиваясь о невидимую стену. Иван от меня отказался… Конечно, сама виновата… Но почему он не может меня понять? Почему он всегда рубит сплеча?
Родители поочередно заглянули к нам в комнату. Попрощались до вечера. Сделали замечание. Напомнили, что опоздаю в школу, если не соизволю поторопиться. Ушли. И опять эта давящая тишина. Голова была пустой. Шарик для пинг-понга, а не голова. И душа пустая. Все стало ненужным, безразличным. Идти некуда… Делать нечего и не для чего… Жизнь кончилась…
В первом часу дня проснулся Никита. Морщась от головной боли, поинтересовался временем. Ахнул. Вскочил, забегал по комнате, собираясь в институт. Потом сообразил, что все равно опоздал напрочь. Я без интереса наблюдала за его метаниями. Наконец, он бросил суетиться. Сел ко мне на кровать, разглагольствуя о вреде алкоголя. И только тут обратил на меня внимание. Оглядел внимательно, все еще продолжая морщиться. Спросил, сколько я собираюсь сидеть вот так, в разобранной постели, неодетая? Не хочу ли прошвырнуться до школы, объяснить классной руководительнице свой прогул? Посоветовал повеситься. Или утопиться. Или выпрыгнуть из окна, оставив записку: «В моей смерти прошу винить…». Я не обращала на его слова никакого внимания. Слышала. Понимала. Но не воспринимала. Да и зачем?