Блокадные девочки (Добротворская) - страница 83

Гершензон хочет увидеть драму в сосуществовании моей внутренней блокады и внешнего гламура. Разве это драма? Это просто я и есть. Эти жизни давно срослись, и одна невозможна без другой.

7 апреля

У меня нет времени на то, чтобы писать, чтобы думать, чтобы сосредоточиться. Я не бываю одна. На работе я бесконечно говорю, а если не говорю, то отвечаю на письма, а если не на письма, то на телефонные звонки. И это проклятое расписание в моем айфоне, которое за 15 минут предупреждает о назначенных встречах. И ни дня без встреч, ни дня в одиночестве. Днем моя работа – общаться. Вечерами я пытаюсь закрыться в своей комнате, но у меня семья, и о каком-то собственном времени и пространстве приходится забыть. (Ваня однажды сказал мне полушутливо-полусерьезно: «Мы же твои дети, ты не можешь нас гнать!») Перечитала цветаевские письма к Тесковой, где красной нитью проходит эта чудовищная тоска по одиночеству, эта задавленность бытом. Я всегда не любила дорогу, считая ее неотвратимым мучением на пути к цели. Теперь вдруг открыла счастье самолета, когда в течение нескольких часов тебя никто не трогает и никто тебе не звонит. Научилась притворяться, что не вижу знакомых, даже если они сидят через ряд от меня (раньше я игнорировала их от застенчивости, теперь от усталости). Вспоминаю «Золушку», где Гарин спрашивает Жеймо: «Вы, наверное, устали в дороге?» А она так прелестно отвечает: «Ну что вы, я в дороге отдохнула».

Меня удивляет, как страстно люди хотят общаться (я-то всегда была согласна с Сартром, что ад – это другие). Может, люди таким образом обмениваются энергией, сосут ее из друг из друга, как кровь. Говорят, в блокаду выживали те, в ком была энергия, кто не останавливался, кто не ложился, кто общался, кто помогал другим. А про себя я думаю, что была бы той лягушкой, которая не стала бы взбивать молоко в масло, а просто пошла бы ко дну.

17 апреля

В самолете прочитала колонку Натальи Радуловой в «Огоньке», где она возмущается тем, что женщины заставляют детей и мужей доедать еду до конца, поминая при этом всуе голодающих детей Никарагуа и блокаду Ленинграда. А на самом деле просто маскируют свое тоталитарное желание подавлять близких. Мораль: с хлебом нельзя обращаться неуважительно, а с мужем можно?

Почему-то меня это неприятно задело. Я ведь терпеть не могу оставлять еду на тарелках. Ненавижу выбрасывать продукты. Я так часто говорю детям: доешьте, пожалуйста. А зачем – в самом деле? Что это? Пережитки нищего детства, когда тряслись над каждым куском? Или с детства вдолбленные ужасы о блокаде? Или просто моя постоянная фиксация на еде? Есть, есть, есть…