— На какие такие деньги пьешь-то?
— На деньги, которые в других руках пропали бы.
— В каких это?
— Да вот хоть жены моей. Бывшей, разумеется.
— Как бы не так…
— А вот смотри. Мы с ней жили, у ней чего только не было, и все мало. Все есть — а человек хуже меня. Это как же это, а? А у меня ничего нет — и ничего не надо.
— Уж так прямо и хужее тебя… Чем хужее-то?
— Да тем и хуже, мать, что сколько ни гребет к себе, а счастливей не становится. А злей — да. Какой вывод, мать?
— А вывод один — пить все одно надо меньше. Какой прок-то?
— Это я с тобой согласен. Говорят вот, истина в вине. Я думаю, вовсе она как раз и не в вине. А очень даже наоборот. Римляне, когда говорили, что истина в вине, они тогда не пили, мать. Понимаешь? Потому, когда чуть только поддаст римлянин, у него сразу и заиграет. Мысль пробуждается. Озарение находит. А теперь, мать, пьют все. Истина-то и растворилась. Зачем ей быть со всеми? Она спряталась.
— Вот именно што.
— Да, но вопрос — куда спряталась? Ты мне на это ответь!
— Никуда она не пряталася. Недаром говорят: пей да дело разумей.
— Пей да дело разумей… это хорошо сказано. Только о каком деле речь?
— О деле. О деле речь. О самом настоящем. Вот о каком.
— Темнишь ты все, Петровна. А по мне так, истина — в слове. В слове ведь что главное? Молчание. А в молчании — прозрение. Поняла?
— Как не понять. Ты еще крученей говори — задуришь мозги-то совсем. Скажи лучше, обещал мальчонку на станцию сводить?
— Обещал.
— А пошто он с тобой не разговаривает — иль не догадываешься?
— Что слово не сдержал?
— Догадливый, однако.
— Алексей батькович! Алексе-еей! — закричал Братов в дом. — Во как, не отзывается. Ладно, мать, обещал — завязывай хреновину, дело на мази. Пойду ведь я. Вот прямо сейчас и пойду.
— От бутылки-то не оторвешься.
— Тьфу на нее! Иду. Иду уже. Видишь?
— Не споткнися.
— Не, мать, кто с истиной — тот не споткнется. Потому — движенье есть обличье бога. Это я сказал, Кирилл Братов. Поняла?
— Иди, иди уж, христовый. «Обличье бога!»
Вытащил-таки Кирилл Алексеевич Алешку из дома, вышли они на улицу.
— Чего сердитый-то?! — прикрикнул Братов на Алешку.
— Не, я не сердитый. Я молчу.
— Чего? — удивился Братов.
— Молчу.
— Молчишь? — протянул Братов. — Ладно, посмотрим. Вот сейчас придем и посмотрим. Посмотрим, какой ты молчун…
Закончив с прополкой, Петровна вымыла руки в кадке, которая стояла под водосточной трубой, присела отдохнуть на крылечке. Вот о таких-то минутах она и мечтала всегда — посидеть на крылечке после трудов праведных, посмотреть на огород, полюбоваться цветущей уже вовсю картошкой, оглядеть-осмотреть свои богатства. Для кого это, может, и ничего не значит, а для нее тут вся жизнь — видно хоть, что не зря живешь и топчешься по земле, а заодно и плоды соберешь трудов своих, как пойдет-найдет с севера холодная осень. В другом чем как-то и не увидишь себя, а в огороде соберешь домашний урожай — сразу видно, сколько потрудилась с весны до осени, да что там с весны — с зимы уж готовишься: считай, как ударили настоящие холода, так уже и думаешь о будущей весенней страде. Навоза своего нет — вот и первая забота: договориться с соседями, чтоб к февралю — марту воза два тебе кто-нибудь подбросил наземчика. У парника стекло поразбилось — тоже тебе забота; как говорится, готовь сани летом, а телегу зимой: или уголочки заставь, или совсем новое стекло вырежь; а стекла-то нет, надо еще достать его, достанешь — стеклорез вдруг пропал, опять забота новая. Под сараем осенью как скидаешь все, в спешке-то, так и валяются лопата, грабли иль тяпки; тоже зимой подберешь их, поднаточишь к лету-весне, жердочку сбоку сарайки приколотишь и туда, как оружие — вверх дулами, так и здесь — вверх лезвиями, составишь инструмент. Зимой и ты́чки для гороха заготовишь, и кой-какую поделку для парника принадумаешь, и зелинку в ожидании тепла припрячешь в сторонке, и картошку семенную лишний раз переберешь, укоротишь ростки. А в подполье тоже зимой то там доску, то тут прилатаешь. В общем, дел хватает, уж если есть у тебя хотя бы даже простой огород — что зимой, что летом, — голова и руки от забот отдыха не знают.