Ему показали нары, и он сразу отправился принимать библиотеку. И до позднего вечера провозился с книгами, чувствуя к ним особую привязанность после полутора лет разлуки. Он даже открыл для себя, что скучал в Лабирии не столько по "Элегии" — это было как бы внешне, — больше всего ему не хватало художественных книг, этой захватывающей лжи, которая почему-то вызывает в простой человеческой душе больше доверия, чем окружающая правда ежедневного бытия, сколь бы захватывающа она ни была.
Как странен человек, — думал Краснов. — Ему всегда нужно то, чего он не имеет, даже если оно совершенная дрянь. Желание иметь недоступное — вот движущая сила в человеке. Смирить ее — равно подвигу. Не таковы ли свободные граждане Лабирии? Свободные от заблуждений. От излишеств. От извращений. От всех недостатков?! Почему же я не стал одним из них? Светка и Сашка стали, а я — нет. Выходит, я настолько извращен, настолько неправилен, что вижу недостаток человека в отсутствии недостатков? Что — человека, целого общества! Превосходного, безупречного, но негодного для меня. Каков же тогда коммунизм? Да и в названии ли дело? Я приучен на все вешать бирки. Да можно ли хоть чему-либо на свете дать единственное, исчерпывающее название? Вот книга — "Социалистический реализм". Значит, есть империалистический, феодальный, будет коммунистический… А просто реализма нет и никогда не будет? Или вот — "Демократический централизм". Боже мой, почему я не задумывался раньше о смысле слов? "Почетный долг!" "Управление культурой!" "Патриот — интернационалист!" Что это?
Он хотел остаться на ночь в библиотеке. Но пришел дежурный ефрейтор и сказал: "Не положено".
— Почему "не положено?" — спросил Краснов. Дежурный дал расширенный ответ, рассчитанный на то, чтобы полностью исключить в дальнейшем какие-либо вопросы. И поскольку наказать его за словоохотливость у бывшего капитана не было возможности, пришлось отдать ему ключ от библиотеки и "хромать", "катиться", "уё…" "в свой вонючий барак".
Усталые и грязные люди копошились в полутьме на нарах и вокруг железной бочки, переделанной в печь. Пахло дымом, прелью, усталостью и — чуть-чуть — жареным хлебом, над тонкими ломтиками которого колдовал у печки полускелет с безумными глазами.
— А вот и новенький! — сказали от печки, едва за Красновым закрылась дверь. — Иди, садись. Дайте ему место.
Полускелет забрал свой сухарик и отошел. Краснов сел на его чурбан.
— Ну, рассказывай, кто таков, откуда, за что, когда…
Краснов не видел их лиц. Он не мог смотреть в их лица. Они казались ему грязными пятнами, на которых блестели волчьи глаза. Он слышал за спиной дыхание и не мог избавиться от страха, что удавка уже занесена, сейчас набросят и рванут.