Прекрасные авантюристки (Арсеньева) - страница 2

Однако императрице этого было мало. Мало! Она хотела непременно быть уверенной, что никто из придворных дам не сможет с нею тягаться. А потому запретила им носить платья наимоднейших фасонов и делать новые прически, прежде чем сама их не опробует, не насладится ими и не перестанет их носить. Тогда — пожалуйста, сколько угодно причесывайтесь! А покуда они в моде, красоваться имеет право только Елизавета!

Между прочим, несколько дней назад привезли модные картинки из самого Парижа. Оказывается, волосы нынче пудрят самую малость, трубчатые локоны красиво раскладывают по плечам, закрепив их на затылке, а одну прядь украшают каким-нибудь роскошным цветком. Желательно розою. Императрица только вчера первый раз явилась с новой прической и произвела фурор. Ах, как приятно быть единственной в толпе красавиц и знать, что никто более…

Что-о? А это еще что такое? Это чьи волосы завиты трубчатыми локонами, собраны на затылке, а одна прядь украшена розою?!

На мгновение Елизавете почудилось, что она видит в зеркале отражение собственной прически, — но нет, это было никакое не отражение, ведь у императрицы волосы рыжеватые, яркие, а эти блеклые, словно выгоревшая солома.

Кто посмел собезьянничать новомодную прическу?!

Кто, кто… да кто же иная, как не эта наглая статс-дама Наталья Лопухина!

Елизавета даже покачнулась, увидев ее. Звуки алеманы[1] и выражение голубых глаз Натальи Лопухиной словно отшвырнули ее назад — в прошлое. Словно бы опять сделался на дворе слякотный и снежный ноябрь 1741 года, и на ней, Елизавете, то самое тафтяное «економное» платьишко, и называют ее не Елизавета Петровна, а с насмешкой — Елисавет или вовсе Елисаветка, и стоит она, нагнув голову и дрожмя дрожа от страха. А перед ней невидная, с незначительным личиком вытянулась во весь свой невеликий росточек правительница Анна Леопольдовна (племянница!) и, поджимая губки, говорит высокомерным тоном, который эта девчонка, внезапно взлетевшая на невероятные выси богатства и славы, уже успела усвоить по отношению к своей тетушке-неудачнице, говорит страшные вещи! Обвиняет ее в сговоре с французами Лестоком и Шетарди, со шведом Нолькеном — и это в то время, когда Россия находилась в состоянии войны со Швецией. Анна, можно сказать, впрямую назвала Елисавет заговорщицей. А под конец пригрозила арестовать Лестока и подвергнуть его пыткам…

Как ни перепугалась Елисавет, у нее хватило ума не бухнуться на колени с покаяниями, а притвориться обиженной, заплакать и, разумеется, отрицать все эти слухи.

О, как хорошо помнила Елизавета тот судьбоносный вечер… Пусть Анна и отошла от нее, даровав прощение и предав упреки забвению, но три пары глаз словно прожигали ее насквозь. Трое смотрели на нее неотрывно, подозрительно, с плохо скрываемой ненавистью, и Елисавет знала: кабы воля сих троих, она сейчас, немедленно была бы закована в железо и отправлена либо в каземат Петропавловской крепости, либо прямиком в Сибирь, куда-нибудь в Пелым либо в Березов, а не то сразу была бы отвезена, скажем, на Коллежскую площадь, где для этой цели сладили бы наскоро эшафот…