Я вскочил на одного коня, Эшер – на другого. Мы помчались по темной лесной тропе, и оба – я и Эшер, шатавшийся в седле, приникли головами к развевающимся гривам лошадей, чтобы нас не сбили обнаженные ветви, свисавшие чернее и ниже обыкновенного, словно оплакивая кого-то.
Так мы благополучно добрались до большой, залитой лунным светом прогалины, в конце которой дорога идет под гору. Здесь наши перепуганные кони понеслись как ветер. Вдруг я слышу за собой раздирающий крик. Я оглядываюсь и вижу, как конь Эшера – обычно смирное животное – встает на дыбы, с поднявшейся гривой, и внезапно, в диком страхе, опрокидывается назад. Его напугала промелькнувшая светлая тень. Вероятно, то была самка белого оленя, из тех, что канцлер держал, ради их редкостной породы, в своих заповедных лесах. Возле груды полевых камней бился конь и лежал с искаженным лицом мертвец. Тут и у меня волосы поднялись дыбом. Я погнал своего коня, не озираясь более ни на издыхающую лошадь, ни на неверного, понесшего свою кару, слугу.
VI
Я направился в Дувр, намереваясь последовать за сиром Генрихом морским путем в Нормандию; но противные ветры задержали короля. Я застал его еще там, и час, в который я должен был поведать ему о случившемся несчастье, настал для меня раньше, чем я того ожидал, еще на английской земле.
Король разразился тяжкими рыданиями и заперся в своей комнате. Я же улегся у порога моего короля, как издавна привык это делать в часы опасности. Там, за дверью, сон бежал очей короля, и я слышал, как господин мой ходил тяжелой поступью взад и вперед. В промежутках он изливался в жалобах и громко, неистово разговаривал сам с собой, так что можно было хорошо расслышать его прерываемую вздохами речь.
– Разве не была она моей отрадой, – жаловался он, – я бы отослал свою нежную овечку пастись на надежном пастбище... Как мне бороться со злобой моей королевы и глупостью моих слуг? Как противостоять коварной судьбе? Для меня и для канцлера – для нас обоих на той лесной лужайке содеялось великое сердечное горе... Но я напишу ему, каково мне сейчас на душе... Пусть узнает, что я больше прежнего стану осыпать его щедротами и милостями и что он навсегда останется самым близким моему сердцу и моему трону.
К утру он поуспокоился и при первых лучах расположился за столом и принялся, казалось, за письмо, бормоча временами про себя те или иные слова, прежде чем их написать. Мне было слышно, как он приложил под конец свою тяжелую печать.
Он позвал меня и отдал мне письмо.
– Это ты передашь в собственные руки канцлера, – сказал он, – ищи его, покуда не найдешь.