Жили мы на войне (Малахов) - страница 22

— Андрюшенька, миленький, вылезай, родной. Прикончат они тебя враз, гранату наладили.

Через несколько минут показался из лаза мужик, волосы, как у попа, борода лопатой, а кожей белый. Вылез и бух на колени! Мне аж противно стало.

— Не бейте меня, я тоже русский, — кричит и протягивает мне красноармейскую книжку и капсулу-жетон. Посмотрел я документы и глазам не поверил. Пригляделся к мужику — мать честная, а ведь верно — Андрей Первухин, из нашей деревни.

— Андрей, ты ли это? — спрашиваю.

Он поднял голову, видно, узнал меня, потому что бросился головой оземь, катается по траве, волком воет.

— Пропащая моя голова, Василий! — голосит. — Погиб я, сукин сын, в дезертиры подался!

Через некоторое время утих, всхлипывает только.

— Вставай, — говорю, — Андрей, чего уж тут. Слезами горю не поможешь.

Поднялся он, закурить попросил. Пока цигарку сворачивал, весь табак раструсил, пришлось еще дать. Присели мы.

— Как же ты? — спрашиваю. — Разве так можно? Чего теперь в деревне нашей скажут?

Молчит, голову опустил.

— Струсил я шибко. Одолел страх. А теперь, видно, ответ держать надо, — глухо так проговорил, наконец.

— Видно, так, — отвечаю.

— Испаскудил я свою душу. Как жена, мать переживут — не знаю. Ты уж, будь добр, не отписывай им про меня. Пусть думают: погиб в честном бою, либо без вести пропал.

Отправил я его, куда следует, но пообещал, что домой писать о нем не буду.

В этом году дали мне после ранения отпуск, заглянул к своим старикам и встретил на улице Груньку — жену Андрея.

— Что, Василий, — спрашивает, — не встречал ли ты там, на фронте, моего-то? Третий год ни похоронки, ни письмеца нет.

— Откуда? — отвечаю. — Разве на фронте возможно такое?

— Оно конечно, — вздохнула Груня. — В такой толпе человек — что иголка в стоге сена. Может, объявится еще со временем.

— Может. На войне всякое происходит.

…Старшина долго ковырял носком сапога землю.

— Самое страшное, ребята, в этой войне то, что она у слабого человека может испоганить душу. Вот этого бойтесь.

ШЕРШЕ ЛЯ ФАМ[4]

Чего греха таить, мы все были немножко влюблены в нее. Когда в минуты отдыха кто-то затягивал негромко:

Медсестра, дорогая Анюта,
Подползла, прошептала: «Живой», —

нам казалось, что это песня о ней, хотя звали ее совсем не Анюта и никогда она не была медсестрой.

Она была связисткой. Одевалась, как все, — шинель или телогрейка, на голове — ушанка. За спиной вечно болталась катушка с проводом. Ни для кого не было секретом наше отношение к связистке. Когда ее хотели найти, непременно звонили нам.

— Любушка у вас? — ревниво вопрошал голос из комбатского узла связи, вкладывая в эти слова двоякий смысл: и то, что нашу девушку звали Любой, и то, что она была нашей любимицей. Начальник связи был бесцеремонен. Он прямо приказывал: