Записки уличного художника. Нью-Йорк (Райберг) - страница 15

Спадает волшебная пелена, гаснут утренние звёзды, рассеивается туман, и на берегу действительности остаются выбеленные косточки чайки, парочка растоптанных червяков, смятая сигаретная пачка и цепочка невнятных следов в осевшем сероватом песке.

Тот город юности, существующий в памяти, обозначенный для защиты и конспирации как Задорск, и город зрелой реальности, в котором пребывает моё ещё живое тело, Нью — Йорк, переплелись, пустили друг в друга корни, соединились в единое целое, и лёгкая лодочка моего воображения легко скользит по их улицам и заводям.

Комиссия запиралась в просторном директорском кабинете Центрального Выставочного зала, и вызывала художников поимённо, согласно составленного списка о желающих участвовать в Осенней молодёжной выставке. Небожители комплектовались преподавателями художественно–графического факультета и факультета художников по ткани. «Худграфовцы» и «текстильщики» проповедовали различный творческий метод, первые — исключительно реалистический подход к воспроизведению действительности, вторые, в силу профессии, тяготели к декоративности. Между представителями двух этих направлений велась нешуточная борьба за влияние, признание и заказы. «Текстильщики» старались утопить работы «худграфовцев» и наоборот. Да и между самих преподавателей одного факультета существовали творческие разногласия. Например, в Задорске родились две школы акварели. Лидер одной, красавец cибиряк, матерщинник и бабник Гуген работал в стиле «a ля Прима», то есть по мокрой бумаге, заканчивая работу в один приём. Кудрявая шевелюра Гугена засветилась на всех городских клумбах и аллеях парка. Возле него образовывался вихрь зевак, влюблённых барышень, восхищённых студентов, а после показательного пленера творческая колыбель оставалась усыпанной пустыми бутылками из–под вермута, разбитыми дамскими сердцами и мятыми, выпачканными краской тряпками. Работы маэстро восхищали лёгкостью, сочностью цвета, виртуозностью исполнения и необыкновенным, берущим за душу настроением.

Второй маэстро нехорошими излишествами не баловался. Всё в нём было вычищено, застёгнуто и благородно — и всегдашний костюм, и седоватые виски, и серо–коричневые, протёртые до дыр на бумаге, классические натюрморты. Почти полное отутствие цвета, чёткая, выверенная композиция, ни эмоций, ни творческих экспериментов — только свет и тень. Но странное дело, натюрморты эти светились, и изображённые на них с фотографической скурпулёзностью чайники, чашки и бутылки, казалось, обладали душой. Они образовывали некий клан, враждебный людскому племени, недоступный в своей загадочности, словно не кухонные это предметы, а символы вечности.