Этого, конечно, не произошло – революции; и свинью не выбрали президентом, его посадили в тюрьму, а Подпольная газета свернулась, и Господь Бог спустился по лестнице, разбрасывая по ветру гладиолусы.
Газета закрылась, Хэйт-Эшбери стал мифом. «Как поедешь в Сан-Франциско, вправь цветочек в волоса». В «Берклийской колючке» начались внутренние свары. Пошел слух, что Подполье сдохло.
А мне повезло: из «Открытого города» мои колонки перехватило издательство «Эссекс Хаус» и выпустило «Заметки старого козла» в мягкой обложке. Та работа, которую я выполнял из радости и почти ни за что, вернулась ко мне твердой монетой. Я себя чувствовал младшим Хемингуэем. Какое счастье, наверное, быть великим писателем, даже если под конец тебя ожидает охотничье ружье.
И может, поэтому я, Буковски, по-прежнему сижу тут не святее Ганди и, детка, может, чуточку не такой мертвый, молочу рассказы, которые поймут, возможно, только те, кого интересует секс. Я пью; голова моя падает на пишущую машинку; это моя подушка.
Я – Подполье, один. И не знаю, что мне делать.
Поэтому пишу вот это и снова напиваюсь.
Лаконично.
Чтение и размножение для Кеннета[16]
Был еще один бенефис в честь Кеннета Пэтчена, и я сказал Ф., что сам не так свят, но он ответил: там будет много девушек в тесных платьицах, – поэтому я сказал:
– Ладно, запиши адрес вот тут. – Потом он вышел сквозь сетку. Мою переднюю дверь наглухо заело.
Я не понимал Ф. То был второй бенефис Пэтчена; я выступал на его первом в Западном Л.-А. Перед чтением сказал людям, что не верю, будто поэт с больной спиной заслуживает чего-то лучшего, чем кто-нибудь другой с больной спиной, а тут он опять меня зовет, и я опять туда иду – на сей раз в Голливуд-Хиллз. Машина у меня по холмам не очень может, поэтому я позвонил Корнелии, и Корнелия вырядилась в свой костюм с узкими красными брючками, мы сели к ней в машину, и Корнелия повела.
– Там Марлон Брандо живет, – сообщила мне она. – Я, бывало, туда ездила. Однажды остановилась и порылась у него в мусоре. Марлон – моя тайная любовь.
– Бля, – сказал я.
Мы смотрели на номера домов и забирались все выше в холмы, а дома становились все богаче, а я нервничал все сильней. Это правда, что чем богаче люди, тем меньше в них человеческого, поэтому мне становилось несчастно. Нервно и несчастно.
– По-моему, мы совершили ошибку, – сказал я.
Она лишь ехала дальше в своем тесном красном наряде, вероятно, думая, что, может, найдет себе богатенького хоть с какой-то душой, а то и без никакой. Дом мы нашли и свернули. Длинная подъездная дорожка, а в конце ее, на карнизе над каньоном – довольно крупное здание. Мы вошли в цоколь, а потом спустились по большой мраморной лестнице. Потолки высокие, белые, украшены скверными картинами, все написаны одним художником, помесью плохого Ороско и плохого Пикассо. Кучками по двое-трое стояли люди, им, похоже, было удобно – удобно, как надгробиям. Большинство – у бассейна, держа в руках выдохшиеся напитки, закуривая. Я увидел знакомого поэта – Джорджа Даннинга. Джордж постоянно менял стили письма и был не очень хорош, но читал громко и делал вид, будто он гений, а кое-кто ему верил. Например, его жена. Она работала, а он писал. Джордж менял стили, но жена у него оставалась прежняя. Я представил Корнелию и засмеялся, когда Даннинг меня оскорбил, потом Корнелия отошла к толпе у бассейна исследовать эту территорию. Жопка у нее в узких красных брючках смотрелась здорово, а спереди были рюшечки – они мотылялись и показывали открытый участок ее живота и пупок.