и умереть? В тогу? В затасканный, засаленный арестантский бушлат надо завернуться и по-арестантски загнуться. Мы не умираем, а загибаемся. Что-то будет завтра?
И я сразу встрепенулась. Мимо проходили два человека и таинственно вполголоса переговаривались:
— Вы слышали?
— Да.
— Я тоже.
— Неужели это верно?
Увидев меня, оба замолчали.
О чем они? О завтрашнем дне или о том, что у них в учреждении со скандалом снимают начальника, о чем их по секрету уведомили? А может быть, и впрямь о завтрашнем дне? Никаких тайн в мире, среди людей, нет. Тайна старается выбраться наружу, она стала бесстыдной.
Под вечер в каких-то бредовых раздумьях, неизвестно, как и зачем, я попала на окраину города… Домишки… Окна открыты. Из одного окна слышен хриплый, омерзительно самодовольный голос; по интонации и манере произнесения чувствуется, что он принадлежит простой бабе, но большой стерве:
— Тридцать девять лет проработала без всяких замечаний и неприятностей…
И вдруг кто-то в комнате раздраженно, насмешливо, почти злобно перебил самодовольную радиоисповедь:
— Кто ей, суке, поверит, что она тридцать девять лет в Советском Союзе без неприятностей и без замечаний проработала! Тут за год тысячу неприятностей и выговоров получишь.
Голос бой-бабы продолжал тараторить по радио:
— Все только и думала о пассажирах и об их удобствах…
— Ах, шлюха! И ведь старая шлюха, а врет, словно подыхать не собирается.
Второй живой голос, старушечий:
— А я все заграницу слушаю. А этому я ничему не верю.
Озлобленный голос недоверчиво:
— А как же ты слушаешь? Ведь наши заглушают.
— Каждый вечер ловлю и слушаю.
— Не может быть, такой гул, такой грохот, ровно из «Катюши» стреляют. Ничего не поймешь.
— А я и не понимаю. Я не по-русски слушаю, а по-ихнему.
— А зачем тебе слушать, если не понимаешь? Ты ихнего языка не знаешь ведь?
— Не знаю, — безмятежно подтвердил старушечий голос. — А вот слушаю и чувствую, что люди дело говорят, и мне приятно. А иногда попоют по-своему, и это слушаю. А ежели наши говорят, я ничему не верю. Все врут.
Я отбежала от окна, чтобы вволю нахохотаться.
Читатель, это не шарж, не клевета, не гротеск, а просто маленькая репортерская заметочка о глупой случайности, каких у нас очень мало.
О настроении заводских рабочих в тот день сказать ничего не могу. Вероятно, работали, выполняли и перевыполняли задание, про себя посылая его туда, куда может послать только русский человек. Затем шли домой, обедали, пили водку, ссорились с женой, а помирившись, всей семьей отправлялись в кино.
Смею вам сказать, что трудового энтузиазма не хватит на то, чтобы в течение тридцати-тридцати пяти лет давать полуторную, двойную и даже тройную норму выработки. А иные, если верить газетам, доходили до пятисот и тысячи процентов. Это сверхфизиологично, сверхчеловечно, это — ложь. Сверхчеловечности хватит, ну допустим, на три-четыре года. А после этого наступает обыкновенная человеческая усталость, полная изношенность и — смерть.