Старушка шла впереди, за ней брела коза с разбухшим выменем, а за козой я. Судя по смягчившимся краскам и появившимся теням, спал я долго. Взглянул на телефон – шел уже четвертый час. Старая гречанка меж тем не умолкала ни на минуту, все что-то говорила, оглядываясь на меня. Внезапно, после очередного поворота тропинки, перед нами материализовался типично греческий домик. Две оливы, темная сеть под ними. По обеим сторонам двери (облупившаяся голубая краска) две кадки с цветами. Почтовый ящик. Потянув дверь за ручку, старушка пригласила меня в дом. Я вошел. Внутри было прохладно. Старая гречанка показала на себя и сказала – Μαρια, я тоже назвался – Петр. Она заулыбалась еще сильнее. Πετρος, Πετρος, счастливо повторила она. Зубы у нее были желтоватые, «съеденные», а кожа на лице вся сморщенная, выгоревшая на солнце. Мария провела меня в небольшую комнату, а сама, потянув козу, куда-то вышла. Я огляделся. Обстановка была очень простой – темный старомодный буфет, за которым поблескивали стекло и керамика, стол, четыре старых стула с изогнутыми ножками. Неровно оштукатуренная стена. На ней – голубая плошка с хитрым веселым рисунком. Круглое зеркало. Я подошел. Уставился на себя. Бледный, осунувшийся. Нос заострился, щеки впали. Средиземноморский свет, точно офтальмологическая лампа, заглядывал вглубь моих светло-серых глаз. В них появилось что-то новое, незнакомое. Выглядел я старше, чем неделю назад. Что ж, это неудивительно, последние дни я полагал, что не выживу. Врача я вызвать не мог – ни денег, ни страховки у меня не было. Только обратный билет, немного мелочи да таблетки, что оставили мне приятели.
Старушка вернулась. Усадила меня за стол. Постелила салфетку. Взяла из буфета посуду и снова ненадолго вышла. Немного погодя принесла поднос со стаканом молока, маленькой чашкой кофе, хлебом, козьим сыром и тремя персиками. Поставила это все передо мной. Дружелюбно показала мне рукой – ешь. Я быстро справился со смущением и с наслаждением выпил сначала молоко, потом крепкий и сладкий греческий кофе. Мария села на стул напротив и принялась говорить. В этот раз она рассказывала какую-то историю. Я не понимал ни слова, но было видно, что эта история для Марии чрезвычайно дорога. Рассказывая (а голос у нее был глуховатый, чуть надтреснутый), старушка то смеялась от удовольствия, то вдруг делалась серьезной, грустной. Взмахивала руками, выкрикивала что-то, возмущалась, снова смеялась. Потом неожиданно замолчала. Посмотрела сквозь меня. В наступившей тишине было слышно, как жужжат возле окна пчелы. На глазах Марии навернулись слезы. Она сказала что-то совсем тихо, одними губами (две ниточки, истончившиеся от времени). И заплакала. Жалко, безнадежно.