— Возьми! Я сегодня согрешил. Два — или даже три — мгновения смотрел на одну поблядушку. Вот и наложил на себя епитимью.
В конце концов мы поссорились по совершенно вздорному поводу. Он стал доказывать, что Дантес — благородный, хорошо воспитанный юноша, который вел себя в деле чести как порядочный дворянин: его вызвали, он должен был драться (Панин был сторонником возрождения рыцарства и, в частности, поединков). А Пушкин, конечно, гениальный поэт, но безбожник, а значит, и безнравственная личность…
Мы яростно разругались. Даже не простились, когда несколько месяцев спустя его увозили.
Но через пять лет, на воле в Москве, встретились опять друзьями.
* * *
Мой рабочий стол в акустической был в дальнем углу у окна. Солженицын и я сидели спина к спине. Наши столы были отгорожены от противоположных двухэтажными книжными полками и стойками, на которых пристраивались фильтры; через них мы иногда слушали артикуляционные испытания, выключая разные полосы частот. Обычно мы сидели в наушниках, объясняя это необходимостью отключаться от внешнего шума. Но, разглядывая звуковиды, читая или переводя, я мог одновременно слушать музыку, а в тихие вечера подключал те же наушники к особому контуру, который соорудили немецкие друзья-радисты из одной лампы, насаженной на коробочку немногим более спичечной, раз и навсегда настроив его на Би-Би-Си.
У Сергея был целый рабочий отсек прямо напротив нас с другой стороны комнаты. Но он был еще и диктором. Всем нравился его великолепный баритональный бас и очень четкое, едва ли не артистичное произношение. Поэтому ему приходилось часами торчать в акустической будке, диктуя артикулянтам слоги, слова или фразы. А когда новый канал прослушивали местные эксперты или приезжие комиссии, он там же читал вслух газетные статьи. Диктуя артикулянтам, он должен был подчиняться Солженицыну и невзлюбил его.
— Мальчишка, сопляк, а строит из себя генерал-аншефа. «Вот так и так! А разговорчики излишни!» Ты погляди на него, он же никогда не улыбнется. Все время, как мышь на крупу, дуется. Он на всем белом свете только одного себя любит и себе же отвечает взаимностью. Даже в носу ковыряет с величайшим самоуважением.
«Фонетическим бригадиром» числился я, но, когда Солженицын увлеченно муштровал молодых вольняг-артикулянтов, среди которых были и миловидные девицы, я, любуясь его напористой сноровкой, отстранялся. Видел, что ему охота покрасоваться перед ними, щегольнуть эрудицией и командирской повадкой. Он же ушел на фронт совсем юнцом. И в нем еще бродил, клокотал мальчишеский задор, юношеское честолюбие. А я казался себе многоопытным, зрелым мужем и, внутренне посмеиваясь, старался не мешать.