Я привез тело Руди и невесту в Борхвальд и смотрел на все то, что осталось от бескрайней страны трех единственных мальчиков. Подъездная аллея, конюшня, гараж. Неприступно молчащий большой серый дом казался тушей мертвого доисторического зверя, покрытой разросшимся диким плющом и обсаженной паразитирующими на карнизах химерами. Дом ослеп – все фасадные окна были забраны ставнями.
Я на мгновение замер перед каменным картушем: под орлиными крыльями, шлемами в графских коронах, между воином-латником и орлом со свороченною головой, посреди всех грифонов, скрещенных мечей и священных крестов еле-еле виднелись три черные галки – три ветви, три брата. Девиз рода Борхов – Omne trinum perfectum[74]. А в навершии среднего шлема восседала еще одна галка. Одна… Я взглянул в лицо Тильды – так старики нашаривают кислородную подушку, так спеченные губы приникают к стакану воды, так собака находит хозяина верхним чутьем. Она подняла на меня сухие и горькие, злые глаза, качнулась ко мне, привалилась и замерла, прислушиваясь к жизни под моими ребрами, ощущая, как мало может мне передать.
Она была зла на себя. Во всех ее движениях сквозили неловкость и стыд человека, не могущего без чувства фальши и никчемности произнести: «как подло и глупо», «мужайтесь», «будь проклята эта война». Помню, как мне хотелось убить наших слуг, когда в день смерти матери услышал их покорное «На все воля Господня». На что – на все, животные? На то, что моя мать должна исчезнуть, на то, что самого меня когда-нибудь не будет навсегда? Я не мог вместить существования этого Бога.
Я дернул кольцо и, шагнув под массивный картуш, непогрешимым щупом памяти повел молодую хозяйку Борхвальда сквозь сумрак леденистого, гулкого холла. Максимилиановские латники с их гофрированными броневыми наплечниками и похожими на канцелярские кнопки ронделями, с воробьиными клювами и звериными мордами шлемов, с боевыми засечками, вмятинами, оставленными мной и Буби на их стальных боках и головах, разглядывали нас сквозь прорези забрал и будто вспоминали того мальчика, который упоенно сек их отцовским эспадроном. И каменные плиты под ногами, дубовые ступени и перила, которые помнили прикосновения моих больших и маленьких ладоней, каждый штофный диван, каждый старый подсвечник и каждая чашка в буфете признавали меня, привечали, но не говорили: наконец ты вернулся, мы рады, возьми нас, усядься, мы еще пригодимся, послужим тебе, поживи вместе с нами, возвратись в свое детство – а разматывали своего молодого хозяина, как клубок, до конца.