От поезда подошли еще двое китайцев в зеленой униформе. Вчетвером подхватили доктора и понесли.
— Сесе ни, сесе ни... — хрипел доктор, так ни разу и не пошевелив своими бесчувственными, как бы совсем чужими и ненужными ногами.
И вдруг разрыдался, поняв, что Перхуша его окончательно и навсегда бросил, что в Долгое он так и не попал, что вакцину-2 не довез и что в его жизни, в жизни Платона Ильича Гарина, теперь, судя по всему, наступает нечто новое, нелегкое, а вероятнее всего — очень тяжкое, суровое, о чем он раньше и помыслить не мог.
— Сесе ни, сесе н-нни... — плакал доктор, мотая головой, словно категорически не соглашаясь со всем случившимся и происходящим.
Слезы текли по его обросшим, исхудалым за эти сутки щекам. Пенсне он сжимал в руке и все тряс им, тряс и тряс, словно дирижируя неким невидимым оркестром скорби, плача и покачиваясь на крепких китайских руках.
Старший китаец посмотрел на Перхушу. Тот одиноко лежал в опустевшем капоре, как в слишком великоватом для него гробу. Руки в своих рукавицах он поджал к груди, как бы продолжая придерживать и оберегать своих лошадок; одна нога его была поджата, другая же застыла, нелепо оттопырившись.
— Обыщи его, — приказал старший китаец молодому.
Тот не очень охотно исполнил приказание. В кармане тулупа у Перхуши нашлись рубль серебром, сорок копеек медью, зажигалка и две хлебных корки. Документов при нем не было. Китаец стал шарить у него за стылой пазухой и на шее обнаружил два шнурка: на одном висел медный православный крестик, на другом — ключ. Это был ключ от конюшни. Китаец сорвал ключ и протянул старшему. Тот повертел ключ в руке и кинул в снег.
— Накрой его, — кивнул старший.
Молодой взял заскорузлую от мороза, застывшую, как фанерный лист, рогожу и накрыл ею капор. Старший показал пальцем на мешок с лошадьми, а сам пошел к поезду. Молодой китаец подхватил мешок, взвалил себе на спину, тронулся следом. Лошади, вдоволь наржавшиеся и наворочившиеся в темноте мешка и уже успевшие за это время помочиться и успокоиться, в ответ только зафыркали и всхрапнули. И лишь неугомонный чалый пронзительно заржал, навсегда прощаясь со своим хозяином.