— Такого пустячного ветра у нас дома никто не боялся. Мы только радовались хорошей буре.
«Как? Ты никого не знаешь в Балтиморе?..» — удивились врачи.
Зато Бекки знала себя.
В ней было столько уверенности, когда у нее еще только начало портиться зрение. Лоурел вспомнила, как мать рано утром, перед первой глазной операцией, сразу после укола, который должен был ее усыпить, пришла в удивительное веселое, радостное настроение, словно чего-то ждала. Она попросила свой ящичек с косметикой и перед неудобным зеркальцем напудрилась, слегка нарумянилась, тронула губы помадой и даже надушилась любимыми духами, словно собираясь с мужем в гости. Она радостно протянула руку санитару, который пришел за ней с каталкой, как будто стоило только Нэйту Кортленду удалить эту небольшую катаракту в маунт-салюсской больнице, и Бекки проснется уже «там, дома», в Западной Виргинии.
Когда любимый человек пять лет лежит больной и страдает, между здоровыми невольно возникают непредвиденные противоречия. Во время тяжких испытаний, когда мать была прикована к постели, Лоурел — еще совсем молодая, недавно овдовевшая — была одно время настроена против отца: он ей казался таким беспомощным, он так не умел ничего сделать для жены. Он не приходил в безумное отчаяние от тех перемен, которые в ней происходили. Казалось, он принимал их как должное, с той же мягкой покладистостью, потому что считал эти перемены временными и ему они даже были чем-то милы. Он подсмеивался иногда: как все это нелепо!
— Почему ты позволяешь мучить меня? — спрашивала мать.
И Лоурел сражалась с ними обоими, с каждым — ради другого. Она со всей преданностью укоряла свою мать за то, что та начинает поддаваться бурям, все чаще налетающим на нее из мрака угасающего зрения. Пусть мать снова станет сама собой! А отца, ей казалось, нужно было научить осознавать всю трагичность положения.
Какое бремя мы возлагаем на умирающих, думала теперь Лоурел, прислушиваясь к дождю, все быстрее барабанившему по крыше: стараемся получить доказательство какой-то малости, чтобы потом утешаться этой малостью, когда они уже больше ничего не могут чувствовать, но эту малость так же невозможно уловить и удержать, как и поверить в неизменность памяти, в возможность отразить беду, поверить в себя, в надежду на лучшее, поверить друг в друга. Отца, с его обычной мягкостью в быту, приводили в ужас всякие личные столкновения, любое отступление от взаимной приязни, от всего реального, легкообъяснимого, привычного. Он был необычайно деликатным человеком. То, что не было природным свойством его характера, он выработал в себе, стараясь сравняться со своей женой. Он мучился от своей деликатности. С одним только он не мог бороться: с собственным убеждением, что жена непременно выздоровеет и все будет хорошо, потому что нет на свете ничего такого, чего он не сделал бы для нее. А когда его настигло горе, он молча взял шляпу, ушел из дому на работу и час с лишним просидел над какими-то деловыми бумагами.