Посвящение (Эстерхази, Эрдёг) - страница 234

неясного происхождения и странного поведения! Для полицейского любой человек потенциально подозрителен! Он решил потребовать у старика документы — ведь достаточно только взглянуть на него: небрит, одежда не первой свежести, а самое главное — на ночь глядя, когда все порядочные граждане давно спят по домам, он сидит на автобусной станции, — но напарник опередил его: «Вот что, дед! Забирайте-ка вы свою бутылку вместе с портфелем да шагайте потихоньку домой!» Теперь уже и он заговорил строгим тоном. Но Лазар Фекете и на сей раз не отозвался; он брезгливо смотрел на полицейских и думал: «Дармоеды! Работать вам неохота, руки боитесь испачкать!» Раньше он и предположить бы не мог, что посмеет держаться так независимо с представителями власти; сейчас, однако, это казалось ему совершенно естественным и отвечающим справедливости. «Слышали, что я сказал? Поднимайтесь — и домой прямым курсом!» Высокий шагнул ближе, встал, засунув большие пальцы рук за ремень. Но Лазар Фекете по-прежнему был неподвижен. Тело как будто перемололо, переварило свинцовую усталость, которая на него давила еще полчаса тому назад, он чувствовал себя отдохнувшим, свежим и таким спокойным, каким еще никогда не был в жизни. Это тоже было странно, непостижимо, ведь до сих пор стоило только ему увидеть на улице человека в форме или просто войти в учреждение, в контору, как его охватывала какая-то неодолимая робость, неуверенность, беспредметный страх, чувство вины и стыда, он замечал, что голос его дрожит и срывается, что на лбу выступает противный пот… А сейчас он сидел невозмутимо, как изваяние. Хотя он не понимал, что с ним происходит, однако спокойствие это казалось ему естественным. Почему, собственно, он должен бояться, и чего? Совесть его чиста, работал он всегда добросовестно, законы чтил: когда его призвали, он послушно пошел на фронт; когда сержант Имре Тот орал «ложись!», он послушно плюхался в грязь; когда давал команду «направо!» или «налево!», четко поворачивал туда, куда надо… Чего же ему бояться, и кого, главное? Он медной полушки не положил в карман, не заработав ее; платил установленные налоги, когда в чем полагалось: в деньгах так в деньгах, в зерне так в зерне. К нему никогда не являлись судебные исполнители, он ни разу не получал напоминаний или тем более вызовов в суд, потому что в жизни еще не просрочил срока поставок. Чего же ему бояться? С тех пор как он работает в городе, где бы он ни работал, жалоб на него не было, наоборот, его хвалили, так как он никогда не хитрил, не увиливал, делал все, что ему поручали, не старался выбрать дело полегче. И во время смены следил не за стрелкой часов, а за тем, чтобы выполнить все, что надо… Сколько смеялись, подшучивали над ним, когда он, кончив смену, принимался подметать рабочее место, чистить инструмент; он одно отвечал: не может смотреть на беспорядок и грязь. «А ты отвернись, не смотри, дядя Лазар!», «Очки темные надень!» — кричали ему со всех сторон, хохоча, и он каждый раз, свирепея, давал себе слово, что больше и не подумает брать в руки веник, не станет порядок наводить за другими. Но руки не подчинялись его воле: когда остальные норовили скорее уйти в душ, в раздевалку, он вдруг опять обнаруживал, что прибирает рабочее место. Конечно, это руки его были тому виной, это они тянулись за веником, а когда его снова высмеивали, он злился и кричал: «Оставляете все где попало, как собака — дерьмо!» Что из того, что он был уверен в своей правоте и что стыдиться должны были остальные? Лицо-то горело не у кого-нибудь, а у него, словно его поймали на каком-то постыдном грехе. И так было всю жизнь: почему-то именно он краснел, стоя перед учителем, перед господами офицерами во время призыва, на свадьбе перед священником, словно в школу попал не по праву и незаслуженно, для службы в армии был негоден, а к таинству брака был приобщен по большой милости. Тот же стыд за какую-то неведомую вину долго горел на его лице и в плену, на том эльзасско-лотарингском хуторе, куда его увезли с собой «папаша», месье Мишель Шмитц, и его жена, «мамаша Мари». Он видел, что Шмитцы точно такие же мужики, как его односельчане дома, в Сентмихайсаллаше, и все-таки жестоко мучился, живя у них, и напрасно папаша Мишель сажал его рядом с собой на облучок, напрасно мамаша Мари на рождество зазывала в горницу, напрасно они уговаривали его остаться у них, привезти из Венгрии жену, обещали усыновить — их сын погиб еще в первую мировую, у них не было на старости лет помощника, потому они и уцепились за Лазара, полюбив его за скромность и трудолюбие… Но те же гнетущие чувства обуревали его и во время развода, когда он, сидя вместе с женой в коридоре суда в ожидании примирительного заседания, чувствовал себя так, будто сидел там в арестантской одежде. Или вот вчера, когда он топтался перед управлением, дожидаясь лекции по литературе… Что из того, что он знал: чаще всего у него есть все основания гордиться собой. Еще в армии, бывало, старший лейтенант Сенаши трепал его по плечу и говорил: «Молодец, парень, ты хороший солдат!»; а в начале пятидесятых годов, когда он еще бился на своем наделе как единоличник, комиссия по заготовкам вручила ему грамоту за полные и в срок сданные поставки, и вообще любые работодатели всегда были им довольны, тот же папаша Мишель рассказывал встречным и поперечным, какой Лазар у него brave garçon