— Тогда — трогай. Поехали, товарищи!
Версты три обоз ехал в разнолесье, где под старыми березами водили хороводы разлапистые пихты с елями. Затем пошли Елохинекие кедрачи, некогда принадлежавшие хлыстовскому кормчему, Прокопию Алексеевичу Елохину, но с момента его убиения сродным сыном Ерофеем отнесенные к угодьям непромысловым. С той поры орех здесь брали только по весне на паданке, да и то не каждый год, а лишь когда с осени рано ложился снег по другим ближним кедрачам. Неловкие, далекие места. Тем их неудобствием для людей не преминул воспользоваться соболь. Густо прикормился: на каждой версте пяток сбежек встретишь. Первыми смекнули для себя выгоду тунгусы. Послали к вдове своих ходоков и прикупили кедрач за пятьсот рублей серебром и деся ток справных олешек. Может, скудную цену дали, только старухе тех соболей не гонять. Уступила с легким сердцем.
К стойбищу тунгусов подъехали после полудня. Усталое солнце висело размытым желтым пятном поперек синего хребта. Его лучи высвечивали четкие силуэты трех чумов на берегу маленькой речушки. Три едва видимых дымка поднимались над острыми крышами, обещая покой и тепло.
Настроение поменялось, когда визгливые, сроду не кормленные, собаки тунгусов выкатились под ноги лошадей плотной, нахрапистой стаей. Но кони не испугались, прижав уши, побежали на собак еще быстрей, и псы слетели с дороги в снег, захлебываясь дергающим лаем.
— Попадись таким одинокий, — сказал через плечо Клавдии бородатый возница, — по кускам растаскают. Зверье!
— Ужасть какие злючие, — поддержала Клавдия разговор. — Тунгусы, сказывают, голодом их злят.
Возница усмехнулся:
— Голод кого хочешь разозлит. На Уренге татары с каторги сбегли и своего нехристя в походе живьем съели. А то ж вроде люди.
— Ну? И зачем только такие живут, зачем их Бог терпит?!
Возница придержал коня:
— Тебе, девка, под кусток сбегать не помешат.
— Прям скажете, дяденька. Стыдно слушать!
— Силком идтить никто не неволит. Тыр! Леший, прешь без огляду! Погоди, девка, вылезти пособлю.
Клавдия постояла на слабых, замлевших ногах, придерживаясь за новую березовую оглоблю. Пахло сеном и смолистым дымком. Голова чуть кружилась. Но мало-помалу круговерть успокоилась, а в тело вернулись слабые силенки. Мимо прошел озабоченный Родион. Глянул в ее сторону, но, будто не признав, даже не улыбнулся.
«Важный шибко, — подумала Клавдия. — Нешто на всю жизнь я к нему прицепилася?!»
Вздохнув и косясь на присевших у чумов собак, побрела к большому кедру, куда вела неширокая тропа.
Костры поднялись быстро. Люди утоптали снег. Резали сало, вяленую сохатину. Все ложилось рядками на землю, только под хлеб стелили чистые тряпицы. Общественные обеды были одной из некоторых приятностей их жизни: в них, кроме отдыха, находили они возможность сверить личное состояние с общественным. Ведь помимо войны, которую вели их тела, шла другая брань — душевная, незримая, тяжкая, нелегкая подмена веры в Господа на веру в светлое земное будущее, когда все будет у богатых отобрано и сами они заживут ленивыми богачами. А как же иначе, для чего ж еще жизнь л ожить?! Во как сошлось: каждый по себе сомневается, вместе верят, объединенные тайнознанием, держатся своей плотной кучей. Но ночью после боя кто-то плашмя упадет на землю, застонет, запричитае!: «Господи помилуй! Господи помилуй!» И целует землю, как мать убитого им за светлое будущее сына, и молит у ней прощения. А завтра снова надо кого-то убивать… Ловкие, однако, люди уловили их на пагубную затею, и до каких же пор им на винтовку молиться?