Чай в чашках был горячим, как лава. Золотились рыбки, плотно уложенные в консервной коробочке. На розовом срезе тушенки дрожала студенистая слеза. Блестел корочкой хлеб.
Вовка и Шурка болтали. Вовкина мать отвернулась. Бобка сунул сушку в карман.
Но она заметила. Она все замечала. За такими гостями — глаз да глаз. Оборванцы.
— Берите, — подвинула по столу тарелочку с желтым кубиком. «К моему сыну шастают, лишь бы поесть», — презрительно подумала она, но тут же смягчилась. По телу разлилось гордое самодовольство, похожее на тепло: еда в доме водилась. Каждый вечер выныривала из кожаного брюха портфеля, который бросал на пол в коридоре муж. Бросал и шел в сапогах прямиком в комнату. Сапоги, форма все еще удивляли его, все еще льстили. «Неужели нельзя разуться по-человечески?» — вспомнила она. Лицо опять отвердело.
Бобка покосился на кубик. Странное масло, все в дырах — мыши погрызли, что ли? А она гостям теперь скармливает. Вовкина мама ему не понравилась.
— Спасибо. Я сыт, — пробормотал он.
Шурка глянул удивленно, ничего не сказал. Снова заговорила Вовкина мама:
— А где ваш папа воюет?
Бобка принялся разглядывать узор на чашке.
Шуркина ложечка замерла в вазочке с вареньем. Он уставился на Вовкину маму. «Не смотри, не смотри», — приказал себе. Поздно. Глаза ее стали как у рыбок из консервы.
Он мог бы ей ответить: погиб. Никто не станет спрашивать дальше. Но не мог. Значило бы отказаться верить, что папа живой.
— Ты что, не знаешь, где ваш папа воюет? — жестяным голосом удивилась Вовкина мама. — Он пехотинец? Моряк?
У Бобки заалели уши. Вовка глянул разок, заметил, но чашку не отставил.
Шурка мог бы ответить: «моряк», лишь бы отстала. Но не мог. Это значило бы, что он стыдится правды. Папу арестовали еще до войны. «Папу и маму унес Черный Ворон», — так говорил себе Шурка, когда ему было столько, сколько сейчас Бобке. Но не от стыда — просто не знал.
Вовка невозмутимо тянул чай.
— Он летчик? Артиллерист? — все не унималась та. Бобкины уши уже стали как два маковых лепестка.
Вовка степенно отнял край чашки:
— Он помогает родине в тылу, мама. Как наш.
Та дико глянула на сына. Стало ясно, что черный юмор он перенял не от нее.
— Ах, — всплеснула руками, — вода вся выкипит. Я и забыла!
Вскочила. Ушла.
Чайник при этом стоял на столе.
Шурка представил, как их мама сидит за столом и говорит. Могла бы она сказать такое чужим мальчикам? Прежняя мама — нет. А какая она сейчас, он не знал. И вдруг понял: да пусть что хочет говорит! Какая угодно пусть будет. Главное — за столом, с ними. Помнит ли маму Бобка? И тут же заткнул этой мысли рот. Но полезла другая: что, если Бобка и Таню забудет?