Старая татарка умерла, не выдержав своей девяностокилограммовой дряхлости; дядя Миша, желтобородый молчун, гордость городка, мечтавшего в его лице иметь собственного долгожителя, не дотянул до ста лет всего двух месяцев; Лукерья же Михайловна — малюсенькая старушка, последняя в этой горестной цепи, скончалась, тихо обратясь в головешку.
Я отчетливо представил себе тот тайный интерес, с которым оставшиеся старики и старухи присматривались теперь друг к другу. Наверняка уже вынесли молчаливый приговор. Да, невеселая штука — старость.
— Это точно! — хмуро согласился Авдей Семенович. — Хотя бы Пешню взять, вон у стола сидит. Всем плешь переела. Уж лет двадцать, говорят, грозится помереть, да все здоровеет и здоровеет. Ну, я щас. Ты это, пузырек-то… Я его за окно поставлю.
В тени брандмауэра за самодельным столом сидели тихая старушка (как оказалось, мать злополучного рыбака), три вялых доминошника, играющих с «базаром», жена одного из них — Геры, самого тощего и неугомонного, — коротенькая толстая женщина, угрюмоватого вида, но доброжелательная, и упомянутая Марфа Осиповна Пушняк — могучая моложавая старуха с гвардейской осанкой, видимо за сокрушительный нрав прозванная подселенцами Пешней. Когда я подошел, она наговаривала трескучим резким голосом, глядя ни на кого:
— Сволочь какой, это ж надо, огурцы у меня из банки таскаить. Я специально сверху замеченный положила, с желтым пятнушком, ан его и нет. Мерзавец несусветный. Я от него все шкафы на куфне запираю, а ведь лазиит. Как ночью начнет лазить с какой-нибудь шлюхой — жрать-то захочут — и подбираются ко мне в шкаф. А я недавно все замки новые сменила, вот он и тычется. Я нынче по ночным делам в чуланчик вышла и слышу — сквозь дверь-то хорошо слышно, — а он все шепчется и матрасом скрыпит. Потом на куфню протопал. Я смотрю в щелку, а он — бесстыжая рожа — в чем мать родила. А ему, коблу, чуть не сорок лет. А он все водит и водит. Да, чай, вы сами видите: к нему целый город повадился.
Запыхавшись, она приостановилась и покосилась на безмолвных собеседников, ища поощрения.
— Это верно, ходит много, — миролюбиво откликнулась доброжелательная.
— Да какие, — хохотнул неугомонный. — Ко мне бы залетела такая пташка, уж я бы почирикал.
И он подмигнул осклабившимся партнерам.
— Молчи уж, чирикалка, — с доброжелательным осуждением сказала жена и довольно чувствительно хлопнула мужа по лысеющей башке.
— Ты что, старуха, очумела совсем: так больно дерешься? — рассвирепел он, чуть кривляясь для общего веселья.
— Рука вялая, сорвалась, — сразу погрустнев, ответила та и устало нахохлилась, став совсем круглой.