Культурная индустрия. Просвещение как способ обмана масс (Адорно, Хоркхаймер) - страница 23

и доморощенные философы, у которых сердце не камень, и поэтому они своей доброй волей создают одиночные прецеденты выздоровления среди постоянно поддерживаемого в обществе жалкого существования, если, разумеется, им не помешает личная испорченность тех, кого они стремятся вылечить. Производственное товарищество, заложить основы которого в коллективе с целью увеличения продуктивности стремится любая фабрика, вплоть до последнего порыва души подчиняет частную жизнь человека общественному контролю – как раз посредством того, что создает иллюзию искренности человеческих отношений на производстве, осуществляя, казалось бы, их реприватизацию. Такая нематериальная взаимовыручка, своего рода «Зимняя помощь»[14], камуфлирует своей благонамеренностью аудиовизуальные каналы индустрии культуры еще до того, как с фабрики этот тоталитарный принцип будет перенесен на общество. При этом выдающимся деятелям человечества, способствовавшим его благосостоянию и процветанию, приписывают, что они якобы пеклись об интересах людей, чтобы выдать их научные достижения за деяния милосердия: тем самым они предстают в роли тех предводителей нации, которые в итоге провозглашают борьбу с состраданием и, даже после того как не станет последнего паралитика, тщательно следят за тем, чтобы не допустить его новой вспышки.

Создаваемый культ «золотого сердца» – способ признания обществом тех страданий, что им же и порождаются: всем известно, что в рамках системы каждый в отдельности беспомощен, и идеологический строй должен принимать это во внимание. Культурная индустрия отнюдь не стремится скрыть страдание под маской импровизированной дружбы – напротив, она показательно гордится тем, что способна мужественно встретиться со страданием лицом к лицу и скрепя сердце признать его существование. Пафос необходимости сохранять самообладание оправдывает существование мира, который эту необходимость вызывает. Такова жизнь: она тяжела, но тем она и прекрасна, и именно это – ее здоровое состояние. Ложь не чурается трагической ноты. Точно так же, как в тоталитарном обществе не борются со страданием отдельных его членов, а ведут ему учет и включают в план – так же и массовая культура обращается с трагизмом. Именно этим продиктовано постоянное заимствование у искусства. В нем содержится та трагическая суть, которой лишено чистое развлечение, но в которой оно, тем не менее, нуждается, если собирается хотя бы в какой-то мере следовать своему основополагающему правилу – плодить копии, ничем не отличающиеся друг от друга. Трагический пафос как признаваемый и тщательно просчитываемый аспект существования мира обретает спасительную силу. Он защищает от упреков в несерьезном отношении к истинному положению вещей, в то время как истину совершенно беззастенчиво используют в собственных целях с сожалеющим выражением на лице. Трагизм придает привлекательность совершенно безынтересному, пропущенному сквозь фильтр цензуры счастью, а привлекательности – такой облик, чтобы ею можно было с успехом пользоваться. Потребителю, который еще помнит лучшие дни, в лице трагизма предлагается заместитель давным-давно отсутствующей глубины – постоянного же посетителя трагический пафос призывает засорять себе голову той продукцией, о которой он должен знать, чтобы не выглядеть хуже других. Все находят в нем утешительное доказательство того, что настоящий, закаленный превратностями судьбы человек еще где-то встречается и его нельзя представить никак иначе. Герметичная замкнутость бытия, к преумножению которой и скатывается сегодня идеология, кажется тем совершеннее, великолепнее и могущественнее, чем основательнее она приправлена необходимой долей страдания. Она принимает облик фатума. Вся трагичность ситуации сводится к тому, что всякому, кто не участвует в общем деле, грозит уничтожение, при том что, как ни парадоксально, изначальный смысл трагедии заключался в тщетном противостоянии мифической угрозе. Трагический поворот судьбы трансформируется в справедливое наказание, как того издавна желала буржуазная эстетика. Мораль массовой культуры – это разложение той морали, которую в прошлом можно было найти в детских книжках. В продукции высшей пробы злодей принимает облик истерички, которая в якобы с клинической точностью воспроизведенных обстоятельствах продумывает план того, как обманом лишить свою куда более живую соперницу счастья в жизни, и при этом сама погибает начисто лишенной какого бы то ни было пафоса смертью. Но столь научный подход можно наблюдать лишь на самом высшем уровне. Чем ниже качество, тем меньше затрачиваемых ресурсов. Там трагедия оборачивается выбитыми зубами безо всякой социально-психологической завязки. Как всякая уважающая себя австро-венгерская оперетта обязательно в конце второго акта должна разрешиться трагическим финалом, чтобы весь третий был посвящен разъяснению сложившегося недоразумения, так и культурная индустрия находит трагизму совершенно четкое место среди рутинного распорядка. Само то, что состав будущего продукта очевиден заранее, позволяет не бояться, что трагизм ситуации может внезапно выйти из-под контроля. Формула драматургии сюжета, упрощенно изложенная устами домохозяйки – «О том, как попасть в беду и как из нее потом выбраться», – применяется в массовой культуре повсеместно, от бессмысленных женских сериалов до продукта самого высокого класса. Даже самый печальный исход, при том что могло бы быть и лучше, все еще соответствует заведенному порядку вещей и использует трагический пафос в своих целях – как в более частном случае с опрометчиво влюбленной девушкой, которой за недолгое счастье суждено расплатиться смертью, так и в более общем случае, когда печальный конец экранной истории лишь подчеркивает несокрушимую мощь реальной жизни. Трагическое кино и в самом деле служит поднятию боевого духа. Массы, полностью деморализованные под непрерывным давлением со стороны системы и чья цивилизованность сохраняется лишь в до боли отточенных шаблонах поведения, за которыми повсюду проглядывают гнев и непокорность, призываются к порядку путем демонстрации свирепствования безжалостной судьбы и образцово-показательного поведения тех, кому такая судьба досталась. Культура издавна служит инструментом подавления как вспышек варварства, так и вспышек мятежного духа среди населения. Индустриальная культура идет еще дальше. Она внушает массам то необходимое условие, при котором вообще можно сносить превратности судьбы: что отдельный человек должен использовать свою общую пресыщенность как повод препоручить себя в руки коллективной власти, которой он же и пресыщен. Те жизненные ситуации, которые, случись они в реальности, непременно повергают зрителя в полное отчаяние, в своем медийном воспроизведении загадочным образом превращаются в многообещающее свидетельство того, что жизнь продолжается. Необходимо лишь смириться с собственным ничтожеством, расписаться в полном поражении – и чувство сопричастности обеспечено. Общество отчаявшихся обречено стать добычей вымогателей. Эта тенденция с той же невероятной ясностью прослеживается как, в самых, пожалуй, выдающихся немецких романах дофашистского периода – «Берлин, Александерплац» и «Что же дальше, маленький человек?», – так и в среднестатистической киноленте или джазовом мотиве. По сути, человек здесь везде смеется над самим собой. Шансы на то, чтобы стать экономическим субъектом, предпринимателем, собственником, уничтожены полностью. Независимое предпринимательство, на наследовании которого и управлении которым держалось благосостояние целого буржуазного семейства и положение в обществе его главы, даже на уровне сырной лавки впало в безысходную зависимость. Все стали представлять собой рабочую силу, а в обществе, где господствует рабочий класс, и без того сомнительный авторитет отца окончательно утрачивает свои позиции. Отношение отдельного человека к вымогательству что в деловой, что в профессиональной, что в политической сфере, то, как ведет себя предводитель перед людской массой, влюбленный – перед той, чье расположение он стремится завоевать, приобретают своеобразный оттенок мазохизма. Позиция, которую вынужден занимать всякий, чтобы доказать свою моральную пригодность к существованию в этом обществе, напоминает ту вынужденную улыбку, с которой мальчики, когда их принимают в племя, кружат в ритуальном танце, подхлестываемые шаманом. В эпоху позднего капитализма вся жизнь представляет собой прохождение непрерывной инициации. Каждый должен продемонстрировать, что он без остатка отождествляет себя с властью, которая его погоняет. Тот же самый принцип лежит в основе любви джаза к синкопе: в ней одновременно звучит насмешливый намек на игру спотыкающегося музыканта – и в то же время она приравнивает сбивчивый ритм к норме.