IV
Линда, сказал Натху.
– Это не Линда, – возразил Гюнтер.
Глагол «сказал» был неприменим в случае с Натху, но Гюнтер привык. Мальчик не разговаривал в обычном понимании. Он даже не предпринимал попыток воспользоваться речевым аппаратом для коммуникации с отцом или нянечками. Казалось, он вообще не понимал, зачем люди разговаривают. Для нянечек хватало жестов и звуков, для отца…
Они беседовали с утра до вечера. Обменивались чувствами и мыслями, образами и понятиями. Для окружающих, а главное, для записывающих камер оба большей частью молчали или Гюнтер болтал о пустяках – добычей камер становилась мимика, пластика движений и словесная чепуха, не заслуживающая внимания. Гюнтер тоже уносил в клюве добычу – на всякий случай он дублировал беззвучные диалоги с сыном у себя в памяти, сохраняя беседы в виде реплик, как если бы те были высказаны вслух. Свои реплики он размечал условными знаками препинания, свойственными прямой речи, реплики сына оставлял без разметки. Метод позволял разносить информацию по разным «полочкам»: развернутые образы – отдельно, сухие «фразы» – отдельно. Больше всего это напоминало комментарии на полях книжных страниц. Вот и сейчас: Натху, словно мячик, бросил отцу образ – яркую, насыщенную, динамичную картинку – и уточнил простым определением: Линда.
Он слишком часто вспоминает Линду, отметил Гюнтер. Слишком часто, и мне это не нравится. Почему? Гюнтер не знал.
Энграмма демонстрировала открытый двуслойный космос – с изнанки и с лицевой, если можно так выразиться, стороны. С лица космос был черным, беспросветным, холодным. Вдалеке, усиливая тревогу, горели колючие искорки звезд. Тьма тянула ложноножки во все стороны, будто жирная клякса. В ее центре медленно вращался радужный волновой сгусток – флуктуация континуума. Судя по виду, точнее, по проецируемому настроению, флуктуация уродилась хищной. С изнанки, в галлюцинаторном комплексе, флуктуация оборачивалась здоровенной жабой, горой мышц, обтянутых пупырчатой шкурой. Местами шкура поблескивала, словно металлизированный доспех. Жаба сидела на кочке, постреливала языком и таращила глаза. В лапах, очень похожих на руки карлика, она держала вязаную шаль с бахромой. По краям шали были привязаны маленькие гирьки.
Сходство жабы с адъюнкт-комиссаром Рюйсдал было несомненным. Родись Натху карикатуристом, имел бы успех.
– Натху, это некрасиво. Ты меня огорчаешь. Во-первых, Линда не жаба. Она хорошая женщина, она тебя любит. Вон, ходит по два раза на дню. Играет с тобой…
Гюнтер говорил правду. Комиссар Рюйсдал дважды в день, как по расписанию, посещала детскую. Приносила вкусненькое, трепала Натху по вихрастой макушке. Вытирала рот, измазанный в каше. Читала смешные стихи про клоунов и барашков, учила самостоятельно одеваться, умываться, завязывать шнурки. Добрая бабушка, клуша – иного сравнения и не подберешь. Натху не возражал против Линдиной опеки. Растягивал рот в улыбке, возился со шнурками, сидел на комиссарских коленях. Идиллия, от которой у Гюнтера холодел затылок, а в животе начинали копошиться электрические слизняки. Он блокировал страх, не позволяя ему вырваться наружу, но страх никуда не девался – бродил внутри, толкался в стены, бодал темницу рогатой головой. В любую секунду Натху мог продемонстрировать доброй бабушке свои способности ментала – и тайное сделалось бы явным. Последствия такого разоблачения пугали Гюнтера. Как минимум его отстранили бы от общения с сыном. Если кавалер Сандерсон знал о сыне то, чего не знал никто, включая Тирана, и не доложил начальству, исполнив свой гражданский долг, – можно ли доверять этому скрытному, этому подозрительному кавалеру Сандерсону?