– Н-нет, – Яэль выкашляла из себя слово. – Не отличаюсь. Я такая же.
Ее мать не ответила. Она продолжала гладить колючую голову своей дочери пальцами настолько тонкими, что Яэль чувствовала твердость кости, когда они ее касались.
– Ты выглядишь иначе. – Мириам склонила голову.
«Такой же», – хотелось снова крикнуть Яэль. Такая же в душе. Если это имеет значение. Все та же девушка, которая гордо декламировала «Ма Ништана»[9] в пасхальный вечер. Та же девушка, которая играла в мяч с другими детьми на улицах гетто. Которая не отпустила пальто своей матери, невзирая ни на что, когда их запихивали в вагоны. Которая плакала, когда цифры вшивали иглами в ее кожу, и плакала еще больше, когда поняла, что они никогда не исчезнут.
Она хотела рассказать им все это, но яд доктора Гайера был слишком силен. Яэль лежала, но ее голова вращалась, изображения мелькали как фрагменты разбитого зеркала. Мысли прерывались и были везде, отполированные лихорадочным жаром. Молитвы блуждали над ней – «Эл-на, рефа-на-ла» (Боже, пожалуйста, исцели ее, пожалуйста) – голос матери, губы матери, надежда матери. Кусок бабушкиной куклы под ее клочком матраса, изогнувшимся под ее позвоночник: одна крепкая вещь. Единственная крепкая вещь.
Все остальное разваливается. Меняется вместе с ее кожей.
«А может быть, я не такая же», – пришла внезапная мысль. Она больше не плакала при виде игл (с самого первого сеанса инъекций, когда доктор Гайер ударил ее по запястью и потребовал, чтобы она прекратила распускать сопли). Он это изменил.
Ты изменишься.
«Бабушка?» – Яэль боролась с соломой, высоко приподнялась на локте, пока не поняла, что голос был воспоминанием. Двухъярусная койка напротив нее была заполнена множеством колеблющихся лиц, но ни одно из них не было бабушкиным.
Нет. Это было не так. Это было «изменишь все».
Ты изменишь
всё.
Она рухнула обратно в колючую солому.
Вой разбудил ее. Это был все тот же хор, который она слышала каждую ночь. Стоны печали, скорби и потерь из каждого барака. Закручивающиеся вместе в дикую песню. В первые недели в лагере она представляла, что это были настоящие волки – сразу за колючей проволокой и испепеляющим электрическим забором – дикие и свободные.
Но сегодня вой был другим. Песня, которая дергалась на краю сна Яэль, чувствовалась ближе. Была ближе.
Доски кровати дрогнули, когда Яэль села. Мир вокруг ощущался как тампон, которым медсестра иногда вытирала ее руку – чистым и холодным. Никакого подкрадывающегося озноба. Никакого огня под кожей.
Лихорадка прошла.
Ее мать лежала к ней спиной. Согнувшись, так что Яэль могли проследить лестницу из ребер через ее рабочую одежду. Они содрогались в одном ритме со слезами, стонами, жалобными всхлипами.