Однажды, ближе к ужину, вовнутрь дома со двора тяжело вступил горбоносый Тарас, увешанный саблей, кинжалом и двумя пистолями за поясом, снял шапку и взмолился:
– Сил нету с этим упрямым хивинцем, старшина! Без малого чуть не кулаком в грудь ему пихаю, а он все лезет. Лопочет что-то, кланяется да твердит; «Йок хош»[40] да «Йок хош». Хошь не хошь, – переиначил Тарас хивинские слова, – видно, придется вам его принять. Больно уж глазами приветлив, не вор по обличию, как иные из них. Этот на красивом вороном коне приехал.
– Впусти, – распорядился Рукавкин, – может, и вправду почтенный человек, а мы ему на дверь укажем. Герасим, завари чай и приготовь всем пиалы, а ты, Григорий, будешь заместо толмача, не осрамись, – добавил с улыбкой Данила.
Хивинец был худощавый, довольно высок ростом и опрятно одет в шелковый синий халат. На продолговатом смуглом лице живые темные глаза, прямой нос, чуть тронутые сединой усы незаметно переходили в остренькую волнистую бородку. На голове белоснежная, перевитая жгутом чалма, один конец которой свободно свисал на левое плечо. Из-под теплого халата виднелась светло-желтая рубаха.
Гость приложил к сердцу руку, приветливо улыбнулся, легко и непринужденно, будто давно знакомым людям поклонился.
– Сувли болсин! Хосилдор болсин! Кобчилик болсин![41] – произнес он мягким голосом, заметно растягивая слова, и поочередно задержал пытливый взгляд на всех присутствующих.
Рукавкин встал с ковра, на котором самаряне и казаки сидели на манер хивинцев, за руку провел гостя в передний угол, ближе к ярким свечам, и усадил рядом с собой. Герасим тут же поставил перед хивинцем таз с теплой водой для мытья рук, протянул совершенно новое полотенце и ждал, пока гость неспешно вытрет холеные, не знавшие физической работы руки. Данила налил в пиалу только что заваренный чай, подвинул в деревянной мисочке душистый башкирский мед, воткнул серебряную – специально для гостя – ложечку. Рядом же для всех поставили прочие кушанья: жареное мясо, российские пряники к чаю, сахар, местный сыр.
В безмолвии, приветливо присматриваясь друг к другу, поужинали, потом опорожнили самовар. Вспотели. Герасим долил в самовар доброе ведро воды, подкинул сухих чурочек, чтобы вновь вскипятить.
Перевернув пиалу вверх дном – напился, значит, досыта, – хивинец поблагодарил за угощение прижатием рук к груди и почтительным поклоном, а потом заговорил, перебрасывая взгляд то на Данилу, то на Родиона или на молчаливого после хивинского налета на их дом Луку Ширванова. Когда он умолкал, Григорий начинал пересказывать, смущаясь перед гостем и Рукавкиным, если какое-то слово или выражение не удавалось понять и передать точно: