Ну да, все как есть… По этим самым рельсам проходила смертельная черта.
Шорин остановился, стал оглядываться, искать. А, вон, стоит: крыша проломлена, стены закопченные, оконные провалы напоминают налитые ужасом глаза. В госпитале только и разговору, что про этот дом. Как будто вся война была лишь в этом доме. И в газетах пишут. Чуть ли не в каждой газете. И по разговорам, и по газетам чудно как-то выходит — будто сидели в этом доме одни только герои. Шорин слушал, читал, не мог понять: брешут, правду ли говорят. Держались два месяца, не отдали — истинная правда. Но в газетах и разговоры всякие прописаны, и речи — прямо как до войны, на Первое мая. Какой-то Семенов про Грехова Мишку написал, какие важные слова тот сказал умирая. А младший лейтенант Грехов ничего не сказал перед смертью…
А и вправду, о чем тогда говорили?
Шорин силится вспомнить и не может. О чем? Капитана Веригина ругали… Спорили, когда делили махорку. Вспоминали про дом, про семью, как жили, что ели-пили… А чтоб важные речи — нет. Но пишут складно, даже охота поверить, что так и было. Один раз даже погневался, что нигде нет его фамилии. Про младшего лейтенанта Грехова, точно, прописано. И про старшего лейтенанта Агаркова. И Анисимов… Только назвали его почему-то Анисиным. Но это ничего: кто знает — догадается. Людей вон сколько, как тут не спутаешь?
Повел широченными плечами, дунул в варежку, тронул себя за уши: силен морозец.
Шорин все такой же, только лицо исхудалое, словно прозрачным стало. В ногах противная слабость. Но это ничего, был бы харч покруче.
Поправил на плече вещмешок, заторопился. И чего это мечтает кое-кто о госпитале? Не дай, не доведи. Дух больничный — тяжелый, и каша манная — бездушная.
Стежку чуть присыпало, припорошило снегом. Видны чьи-то свежие следы. Ни выстрелов, ни людей. Зорюют, что ли, недоумевает Шорин. За Волгой только и речей, что о Сталинграде, а тут гля-ко что…
В животе у Шорина пусто — не ел со вчерашнего дня. Что выдали на дорогу, съел тем же часом. Он прибавляет шагу, крутит головой, глядит по сторонам: там и там поднимается из развалин тощий дымок. Вон боец. И еще один. За каменной стеной сошлись кучкой, закуривают, хлопают рукавицами, норовят достать до лопаток. Шорин подошел, поздоровался. Спросил:
— Триста тринадцатый полк — где?
Молодой солдат осклабился:
— А ты, дядя, кто такой будешь? У нас тут, знаешь, строго.
— Вижу, — Шорин вынул чистый носовой платок, утерся: знай наших. — Так я спрашиваю… Триста тринадцатый.
— Он самый.
— А первый батальон?
— Он и есть.
Люди новые, незнакомые, Шорин верил и не верил.