Польские повести (Мысливский, Мах) - страница 261

Михал встает из-за письменного стола и молча кружит по комнате, которая кажется ему теперь слишком тесной и душной. Он вдруг почувствовал, что этот бурный монолог Бжезинского придавил его, и хотя трудно было отказать ему в правоте, в его словах была лишь половинчатая правда, пусть даже обусловленная разными обстоятельствами, а он имел дело с вопросами, которые требовали решения немедленного и исчерпывающего, так сказать, с одного удара.

— Я люблю споры и разногласия, — снова перешел в наступление Горчин, — но некоторые вопросы можно проверить только на практике, и в этом смысле, конечно, существует риск, о котором я уже говорил. Вот попытайтесь рассудить спокойно. Двое людей, из которых один полностью берет риск на себя, а другой только говорит о своих сомнениях и наблюдает со стороны. Но ведь известно, что дело и человек, который за него взялся и постарался придать ему какую-то материальную форму, все равно уже неотделимы друг от друга. Так что риск — это дело исключительно одного, отдельного человека. В любых условиях. Имейте это в виду, когда вы объявляете о своем несогласии… Хотя сегодня, через несколько минут, мне будет достаточно вашего молчания. Остальное я беру на себя. Поверьте, без всякой радости…

Инспектор Бжезинский продолжает молчать, брови его опускаются, лицо меняет выражение, становится совершенно равнодушным. Все так же молча он снимает очки и начинает старательно протирать шелковым платочком стекла. Но его молчание ничего не решает: молчать-то надо не сейчас, а на заседании бюро, когда Горчин будет клеймить того человека, выдвинет отягчающие его факты, прокомментирует их, покажет их значение в общепольском и местном масштабе и, чтобы не было сомнений касательно мотивов, которыми он руководствуется, сформулирует недвусмысленно звучащее предложение: «Дать партийный выговор и перевести на низовую работу…»

В комнату закрадываются фиолетовые сумерки, в сумерках голова Бжезинского еще более отчетливо выделяется своей шелковистой голубиной белизной. Немногочисленные предметы — стол, стулья, шкаф — утопают в сгущающейся тьме. Михал тяжело опирается о ручку кресла и застывает, точно бронзовая фигура, только глаза смотрят и видят настороженно поднятую голову голубя в серебряных очках.


Сквозь зажмуренные веки свет не проникает, но Михал ясно чувствует, как меняются краски — переливы алого от крикливой киновари до матового фиолетового — в зависимости от того, где он находится, во дворе сельскохозяйственной артели в Галевицах или в зале библиотеки, на деревянной скамье у стены, с которой сыплется белая штукатурка, или в тесном кресле у низкого столика, на котором дымятся чашки с черным кофе, во время их первой или же третьей встречи. Именно они оставили в памяти эту гамму красок, в то время как то, другое, ставшее своеобразной вехой на пути их сближения, соткано из голосов, взглядов, жестов, и в эту минуту особо чувствительного восприятия красок вспоминается с трудом, как если бы Михал видел все это сквозь матовое стекло.