Польские повести (Мысливский, Мах) - страница 325

«Это будет нелегкий разговор, — думал Юзаля о Горчине. — Мне мешает моя симпатия к нему, его добрая воля и честность, а также моя… старость. Человек с течением времени все меньше уже требует от себя и с теми же мерками подходит к другим. То есть начинает отпускать им грехи…»

Он снова склонился над заметками, но не читал их, потому что помнил все, что записал, помнил лица своих собеседников, каждое движение рта, улыбку и то, как скованно и неуверенно держались они вначале, пытаясь разобраться в его намерениях. Он задумался над одной особенностью, которую замечал уже не в первый раз: с кем бы он ни разговаривал, с противником ли Горчина или с человеком, настроенным дружественно, у всех решительно первый секретарь вызывал какое-то сугубо личное, страстное, можно бы сказать, отношение. Как речи доброжелателей, так и речи обвинителей подтверждали впечатление, что Горчин был здесь фигурой значительной, человеком, который брал на себя всю власть и всю ответственность и не делал из этого секрета. Он доказал это своими действиями, своей неутомимой ежедневной активностью. Именно это было важно и ценно, считал Юзаля, что не мешало ему терпеливо выслушивать десятки возражений, вызванных деятельностью первого секретаря.


— Мне хочется спросить, почему вам пришло в голову поговорить со мной, но не я задаю здесь вопросы, так что перейдем к делу… Вы спрашиваете, из-за чего это у нас произошло. Трудно даже сказать, собственно, никакого конкретного вопроса, я имею в виду спорного, не было. Ну, вот я приведу вам пример общего, так сказать, порядка. Скажем, существует проблема, которую надо решить. И занимаются этим десять — пятнадцать человек. Возможно ли единодушное решение? Если речь идет о чем-то малозначительном — да, безусловно? Если, однако, это вопрос более крупного масштаба, следует рассмотреть его со всех сторон, необходимы обсуждение, дискуссия, во время которых неизбежна разница во мнении. Это же истина очевидная, этому учат даже в вечерних партшколах. Я не хочу вам внушать, будто Горчин не допускал дискуссий. Наоборот, он даже призывал к ним и раздражался, если кто-нибудь из членов бюро говорил: «Ладно, ладно, секретарь, поехали дальше. Вопрос ясен». Однако мне всегда казалось, что это только видимость дискуссии, какая-то игра, форма, в которой он нам сообщал свое решение, не допуская даже мысли, что мы могли бы решить вопрос по-другому… Хорошо, я скажу яснее. Горчин обладает редким умением внушать людям свою точку зрения, так что они этого даже не замечают. Ставя какой-то вопрос на обсуждение, он умеет в нескольких словах, буквально между строк, дать понять, чего он сам хочет. И тот, кто посмекалистей, подхватывает это на лету и ищет аргументы, чтобы поддержать его. А для мастера набивать себе синяки, острый угол, как известно, всегда найдется. Мы никогда не слышали: «У меня на этот вопрос такая-то точка зрения, а вы что скажете, товарищи?» Вместе с тем никогда давление, которое он на нас оказывал, не принимало даже внешне резкой формы. И все заносилось в протоколы. Горчин проверяет их до последней запятой, прежде чем отдать на машинку. Он, несомненно, хороший режиссер и не хочет, чтобы его сценарий был хоть в какой-то степени извращен. По крайней мере, так это выглядит. Часто я не мог этого выдержать и возражал даже против того, что сам считал правильным, лишь бы не дать укорениться этому все чаще повторявшемуся у нас ритуалу. Я надеялся, таким образом, дать им понять, что дело тут не в моей личной позиции, но в том, чтобы наши решения были действительно  о б щ и м и. Каковы были отклики? Лишь инспектор Бжезинский ловил на лету мои намерения и иногда даже опережал их. У него единственного было какое-то собственное мнение. Но он тоже часто молчал, чтобы не обострять отношений с Горчиным, кроме того, он часто отсутствовал, болел. Иногда еще Садовский, крестьянин из Осин, невольно становился моим союзником, говоря: «Ну, секретарь-то ведь лучше знает этот вопрос, чем мы, раз такое дело, давайте все поднимем руки «за», и баста». По лицу Горчина видно было, что он недоволен, должно быть, это преувеличенное рвение служило ему предостерегающим сигналом. В результате Горчин со временем стал считать меня своим противником, человеком неудобным, от которого надо как можно скорее избавиться. Нет, я не скажу, что он предпринял какую-то тайную войну против меня. Я хочу быть лояльным. Хотя он в этом вопросе не был таким уж чистеньким. Он тогда решил поставить меня на одну доску с Бенясом, сделать из нас обоих исполнителей, именно исполнителей, а не партнеров. Я не сразу это заметил. Прихожу к нему с каким-либо предложением. Он говорит: «Нет». Я спрашиваю: «Почему?» Он: «Сейчас вам объясню». И указывает мне на пробелы в моем предложении, на непродуманные места, трудности и риск, связанные с их выполнением, хотя сам он слывет человеком азартным. И так было о каждым моим предложением. Когда бы я ни вошел в его кабинет, он окатывал меня холодной водой. Причем не по-хамски — спокойно, вежливо, но так, чтобы я не забывал о расстоянии, которое нас разделяло. В конце концов нервы мои не выдержали. Я начал воевать с ним. Иногда мне казалось, что я не мог бы доставить ему большего удовольствия. Это, как мне кажется, человек, который любит борьбу и умеет ее вести. Если бы вы видели, как ловко он обводил вокруг пальца все бюро! Он блистательно острил, смешил их и тут же насмехался над ними, смеялся в лицо. Он пытался иногда говорить по-товарищески, но это всегда кончалось поучением, которое мы глотали, как горькое лекарство. Я поехал в воеводский комитет и представил все это секретарю по пропаганде. Он вызвал Горчина, но немногого добился, а меня этим совершенно угробил. Горчин, конечно, выслушал его внимательно, серьезно, как он это умеет делать, а под конец разразился смехом: «Он что, этот Залеский, спятил, что ли? Чего он хочет? Комитет — это не школа, у нас нет времени заниматься пустяками. Пусть идет к черту со своими концепциями или, если уж он такой умный, пусть пишет статейки в партийный журнал. Вон «Нове дроги» его дожидаются. Мне от него работа нужна, а думать здесь хватит и моей головы, для того я в Злочеве и сижу. А если ему не нравится, найдите ему другой комитет, где будет парламентарная демократия, не так, как у нас. Наш Злочев до этого еще не дорос, так что придется еще подождать». Секретарь разозлился на эти его глупые слова, и дело дошло до Старика. Старик, однако, доверял Горчину и, вероятно, продолжает доверять. Он знает Горчина, знает, что тот упрям и что у него злой язык. В конце концов Горчин вынужден был признать, что секретарь по пропаганде прав, и Старик примирил их. А мне ничего другого не оставалось, как уйти. Поскольку у меня здесь, в Злочеве, семья, отец еще до войны дом построил, я никуда не поехал, остался в этом городе. И должен сказать, что тот же Горчин помог мне найти новую работу. Это ведь то, что он любит больше всего — расставлять людей по-своему. С самого начала был у него зуб на руководителя Дома культуры, действительно горького пьяницу и пройдоху, который ничего не делал. Возвращаться работать в школу я не хотел, так что принял его предложение, пошел сюда в Дом культуры, хотя многие считали, что это для меня большое понижение. Как потом выглядело наше сотрудничество? Не могу сказать ничего плохого. Странно, правда? Такое внезапное изменение отношений. Но так уж оно есть. Он сюда не раз заглядывал… Да, да, у него на все времени хватает. Бывало, придет, посидит, выпьем кофе, он все осмотрит, расспросит о планах, посоветует. Не было ни одного важного мероприятия или торжества, чтобы он не назначил меня в комиссию, не дал задания. Почему? Я и сам толком не пойму. Но это как раз на него и похоже — никогда не угадаешь, какую он займет позицию. Спрашиваете, какой он в самом деле? Откуда мне знать! Думаю, он сам этого не знает. В конце концов я не психолог. Вы поймите: он сейчас в больнице, был на волосок от смерти, весь город сплетничает о его разводе с женой и о его романе с этой врачихой. Могу ли я плохо говорить о человеке в таком положении? И почему мои суждения должны быть объективны? Именно мои, при моих старых обидах? Я знаю, у вас есть какой-то свой фильтр, через который вы пропускаете мои слова, прежде чем они начнут что-то для вас значить. Но зачем… Вы говорите, что это моя обязанность, что этого хочет воеводский комитет и что это важно для Злочева. Я с этим согласен и одновременно не согласен. Такой человек, как Горчин, здесь нужен. Жаль только, что он никуда не годится как партийный работник. Нет, я не противоречу себе. Может быть, немного преувеличиваю. Я имею в виду практическое расхождение между данными о нашем уезде и вашей оценкой политического руководства, благодаря которому они получены. Данные, пожалуй, действительно лучшие в воеводстве. Это факт. И ваша оценка главным образом исходит из этого, чему я не удивлюсь, ясно же, что вам так легче. Через год-два вы должны будете дать Горчину орден, и притом орден высокий. Но если бы это зависело от меня, я бы давно снял его, потому что Горчин — человек без капли самокритики, эгоист, бездушный и безжалостный робот, механизм для осуществления власти. Он не держиморда, нет, зачем же! Он интеллигентный товарищ. Знает, что период культа личности давно миновал, и надел новую шкуру, такую, которая нужна, чтобы никого не раздражать. Все это не страшно, пока он прав, а до сих пор он чаще всего бывал прав, — это вопрос умения и везения, — но ведь каждому человеку свойственно ошибаться. И когда он начнет плохо поступать, начнет делать глупости и приносить вред, а с разбегу, если его никто не удержит, он может зайти очень далеко, — скажите, что будет тогда? Что будет, когда окажется, что поправлять его уже слишком поздно? Его жестокость в достижении цели для меня просто неприемлема. А я увидел, что у него ни разу не дрогнула рука, когда он наносил удар. Иногда мне даже казалось, что это доставляет ему некое извращенное удовольствие. Нет, он никого не обижал зря, его удары били по цели, то есть обрушивались на тех, кто был действительно виноват. Иногда он даже пытался предостеречь, через людей, или сам вмешивался, но никогда не забывал наказать. А это люди помнят дольше всего, и поэтому у него столько недоброжелателей.