Берега и волны (Бойков) - страница 34

— Вали, я вижу, что ты не спишь. Прости, что не говорю тебе всего. В доме беда — заболел ребёнок. Пришлось их вести в больницу. Отец тоже уехал, он врач. Дорога — сам знаешь, какая. Сейчас я уеду снова. У меня к тебе необычная просьба.

— Все, что смогу, Раджеп, говори — не стесняйся.

— Просьба необычная. Посиди с мамой. Она не совсем мама. У вас говорят — святая. Молящаяся. Немного — больная. С ней нельзя молчать. Просто поговори с ней. Она не будет тогда беспокоиться, если голос не будет останавливаться. Понимаешь?

Я хотел спросить о женщинах в доме, наверное, им было бы удобнее? Но он сам пояснил:

— Она привыкла, что голос мужской… Нет, ты не понял. Бог говорит голосом мужчины, а понимает — сердцем женщины. Так считают на Востоке. Так она слышит.

— Я понял. Не волнуйся. Если надо — я ей расскажу про всю мою жизнь, от печки, как у нас говорят.

Он улыбнулся.

— Спасибо. Пойдём…

Машина опять хлопнула двумя дверцами и отъехала. Ветер шумел ветками по крыше, и дождь лил потоками. Я подложил дров в железную печь, похожую на наши буржуйки, только всю в металлических звездочках и тюльпанах. Наверное, ей было лет двадцать, а может быть, больше. Или делали её в подарок к какой-нибудь свадьбе. Сквозь узкие щели мерцал алый огонь, который шипел, потрескивал или начинал вздыхать, как живой и усталый.

Мать лежала в своём кресле-качалке. Руки её держали моток шерсти и спицы. Ноги были укрыты разноцветным одеялом. Глаза были закрыты, но она не спала, время от времени ощупывая шерсть, одеяло и огромного серого кота, настороженно меня осматривающего. Я подумал, что этот кот умеет говорить и спрашивать. Я решил не ждать, и начал первым:

— Я помню, что когда просыпался, отца уже не было дома: он всегда уходил рано. Мама что-то готовила — я уходил в школу за четыре километра. У нас была большая и горячая печь. Отец её сам перекладывал и чистил, а мама — белила. Извёстка в ведре была синей и текла по маминым рукам, оставляя звёздные капли на крашеном полу. Мне нравился цвет извёстки. Мама всегда улыбалась, когда печь становилась голубоватой и сохла, светлея на фоне большой стены. Это было похоже на утренний свет в окно. Дрова лежали стопочкой на металлическом листе, перед дверцей, и на самой печи, за трубой — сохли. Когда печь разогревалась, и раскалялись до красна чугунные колечки на её прямоугольном поле, мама ставила кастрюли с водой и чайник. Чайник я любил больше всего. Чайник был друг. Мне казалось, что он говорит со мной или слушает, доброжелательно посапывая. А когда недоволен — он шипел струёй пара и даже свистел, возмущаясь. Тогда надо было за ним поухаживать: отодвинуть в сторонку или налить в заварник, чуток. Он это любил. Теперь таких чайников нет. Теперь — электрические. Не так давно я приехал с детьми в дом родителей. Мои отпрыски полезли на чердак и увидели старую посуду. — На металлолом! — кричал восьмилетний сын. — Держите кастрюлю! — кричала дочь и бросила что-то ещё. Чайник упал носиком в песок и испачкался. У меня сердце от жалости сжалось. Он смотрел на меня с укором, а я не вмешался. Я был совершенно в другом измерении, в другом мире, в другом времени жизни. Мне и сейчас стыдно — я ушёл за угол, будто предал мой чайник. Смешно? Не смешно. Мы все вырастаем из детства. Буду помнить, и помню, чайник смеялся мне охающим носиком и подливал в чашку кипяток. Было ещё темно, когда мама будила меня в школу. Я шёл к столу у пылающей печки. Пахло тестом, молоком и дровами с ароматом дыма. Она ставила передо мной горячие оладьи, и варенье — кизиловое или из тёрна… Мама была молодой и красивой. Кот лез мне под ноги и просил погладить. И было тепло-тепло в комнате. А над крышей качались сосны, дождь капал огромными каплями, падая вместе с иголками с веток и редкими шишками, подпрыгивающими и бегущими по траве в глубину ночи.