Избранное (Ружевич) - страница 160

Преждевременное открытие подобных «истин» не помогает тому, у кого впереди годы ученичества в царстве искусства и для кого «божественные» тайны формы, быть может, главный стимул творчества. Я же от эстетических родников пренебрежительно отворачивался. Источником творчества, считал я, может быть только этика. Однако и тот и другой родники высохли: «умыл в них руки убийца».

Поэтому я пытался восстановить то, что казалось мне в жизни вообще и в жизни поэзии самым важным. Этику. Но поскольку с молодых лет политику я связывал с этикой, а не эстетикой… творчество мое носило политическую окраску, а «политическое» значило для меня социально-прогрессивное.

Это касается прежде всего моих стихов, написанных и опубликованных после Освобождения. Моя первая книжка была сборником сатирических стихотворений. Их частенько обесценивала чрезмерная актуальность, и смахивали они на зарифмованные публицистические заметки. Я печатался в «Шпильках», «Коцындере», «Трибуне роботничей», в ченстоховском «Глосе народу»… Я хотел служить. И, надо думать, служил. Это были традиции всегда близкого мне Болеслава Пруса, называвшего себя «юмористом».

Поэтическое творчество для меня было деятельностью, а не сочинением благозвучных стихов. Не стихи, а факты. Я создавал — так мне казалось и все еще кажется, — определенные факты, а не (более или менее удачные) лирические произведения и т. п. Я реагировал на события фактами, сотворенными на манер стихотворений, но не «поэзией». Поэтому, несмотря на прилежное обучение у мастеров, никогда не интересовали меня так называемые «поэтические школы», равно как их ярмарки и торги относительно версификации и метафоры… Дабы точнее объяснить свои взгляды и тогдашнее состояние духа, приведу сказанные некогда Франсуа Мориаком слова: «В сравнении с событиями политического или военного характера все кажется пустяковым… они-то и отвращают меня от литературной фикции. В зале ожидания можно читать разве что газеты…»

Однако вернемся к выброшенным экземплярам «Пшегленда вспулчесного», к работе профессора Татаркевича. В части IV — «Понимание прекрасного» — Татаркевич говорит, что «греческое понимание прекрасного… охватывало иную сферу, нежели наше, было шире, было много шире нашего, включая и этику и математику. Часто «прекрасное» значило всего лишь «достойное внимания», и лишь тончайший нюанс отличал его от того, что называли «добром». В особенности у Платона, где включало оно и «моральную красоту», а следовательно, достоинство характера, которые мы не только не связываем, а старательнейше отделяем от достоинств эстетических…».